Галина Щербакова
Дочки, матери, птицы и острова (сборник)
Это не мы помним прошлое. Это прошлое помнит нас. Я не знаю, идет ли оно за нами след в след или существует в капсулах, являя запахи, цвета, звуки, но в какой-то момент ты понимаешь: прошлое сохранено, и оно не просто владеет тобой, а из него – и ни из чего другого – лепится каждый день твоего сегодня.
Бесполезно вымарывать куски жизни, будто их не было, выбрасывать вещи – чтоб забыть, забыть и мчаться ради этого на другой край земли, – все с тобой, все продолжает существовать. В тебе ли, вокруг. Потому я не очень верю в силу раскаяния обыкновенного человека, если за ним черное прошлое.
Человек слабее своей прошлой жизни. Только великие святые способны разорвать паутину судьбы, которая тянется за ними. А уж о раскаянии целого народа смешно даже говорить. Вы когда-нибудь видели раскаяние моря в грехе утопления? Или раскаяние гор?
Это мои досужие, кухонные мысли. Мысли обыкновенной, грешной, слабой женщины, попавшей в колею не только своего, но и чужого прошлого.
Все началось со звонка, и первое, что я подумала, услышав голос по телефону: с ней не все в порядке. Ну, не может она произнести такую дикую фразу: «Очень удачный замуж». Она переводчица с немецкого, русским владеет как бог, ее речь приятно слушать, даже не вникая в смысл, а тут нá тебе – «очень удачный замуж». Мне-то как раз нравится легкое искажение великого и могучего, оно несет дополнительную энергетику в выверенный, вываренный язык. Я балуюсь сленгом, просторечием, ненормативом, мне это в кайф. Но Елена – всегда такая прю…
Мы знаем друг друга сто лет. Мне знакомы, как теперь поется, все ее трещинки; ее седину я закрашивала зубной щеткой. И знаю точно: повернутая козырьком назад кепка – это не ее стиль. Моя покойница мама говорила о ней – «волосок к волоску». У мамы это не было комплиментом. Это была издевка. Ну, в общем, я в маму. Прямые линии, конечно, короче других, но зигзаг куда симпатичней. В нем может быть неожиданность. Любовь к жизненной геометрии стоила мне дорого, но сейчас не обо мне речь.
Значит, звонок. «Очень удачный замуж».
– Господи, Елена Васильевна, чей замуж?
– Валюшки. Он иностранец.
– Она разошлась со вторым мужем? Он же был такой успешный.
– Оказался пустой человек! Неужели ты не в курсе?
Начнем с того, что Валюшке под сорок, она на три года меня моложе и замуж у нее не первый. Первый студенческий брак был с Толиком, с которым она прожила почти треть своей жизни, очень им довольная. Потом возник другой. Когда мы виделись в последний раз, он собирался баллотироваться в Думу. Наши отношения с ней фактически давно прекратились, если не считать поздравлений с Новым годом и днями рождения. С какой такой сырости ее матери специально звонить, чтобы сообщить об изменениях в жизни дочери мне, – не соображаю, хоть убейте. С тех давних времен, когда я и Валюшка были студентками и кидали воланчик бадминтона, прошла уйма лет. Мы разъехались и во времени, и в пространстве. Сначала встречались раз в три-четыре года, потом все стухло.
Я была на ее первой свадьбе, у меня свадьбы не было. Я ходила к ней в больницу, когда она не доносила ребенка, она не знала ни о моей беременности, ни о том, что я родила.
Через несколько лет случайно столкнулись…
– У тебя сын? И ты молчишь?
Я молчала, у нее тоже мог быть сын.
И тут! Не Валюшка, а сама Елена Васильевна мне сообщает о новостях в жизни дочери. Как-то не по правилам, как бы ни с того ни с сего.
Мне нужна здесь хронология не потому что я такая уж любительница точных дат, а потому что время тут главный герой. Я сейчас, в мой сорок второй год, – не та, что была три года тому, а кем я окажусь еще через три года? Время ломает меня через колено с жестокой периодичностью, можно сказать, с детства. И вот оно, оказывается, коснулось и моей знакомой, если она заговорила корявым языком своей домработницы.
Я еще не знаю, какими катаклизмами пройдет по мне этот «удачный замуж», о котором мне почему-то надо сообщать. Поэтому, словно утопленница по своей воле, я, погружаясь в пучину прошлого, отмечаю, как рыбы проносят в мягких губах даты – время превращений.
Вдруг вспомнилось, что Елена Васильевна стеснялась геморроя и самолечилась с моей подачи – так лечилась моя мама – кусками льда из холодильника, а от слова «член» выпадала в нервический осадок. «Господи! Девочки! Ну, как вы говорите? Это же просто противно, невкусно!» Валюшка смеялась. «Но ведь тебе вкусно говорить – член предложения, член правительства. Даже фильм был такой в твое время. А почему член человека – противно?»
– Потому что эта часть не называется членом. Это орган. Ну, назовите по-медицински – пенис, по-гречески – фаллос.
Мы покатывались от смеха.
– Фаллос! Мама, ты спятила. Эта мокрая гургулька – фаллос? Член, и нету ему другого имени. И это прилично. Потому что есть ему более точное название.
– Не смейте! – кричала Елена Васильевна.
И мы не смели.
– Ее избранник, – трещит трубка, – русскоязычный писатель, живущий в Германии. Боже, как он знает Россию! Нам бы так! Человек с широкими взглядами на мир. Одним словом, европеец. Роман у них случился просто как в сказке: поцеловал – проснулась. Мы с отцом счастливы. Девочка нашла себя.
Ну, никакой логики. Почему она – себя, если он – ее? И еще это – «девочка».
Это ж сколько лет тому было крашение волос зубной щеткой? Девочка за такое дело не взялась, а я человек простой и всю жизнь делаю любые работы.
– Давайте я! – говорила я та.
– Браки молодых, – продолжает Елена, – погибают от неопытности.
– О да, – бормочу я эта.
– Тут уже не детство (еще бы!), и отношения строятся на опыте (еще бы!), и, конечно, любовь (ну, не знаю).
Я ведь помню, как они целовались при мне – Валюшка и ее первый муж. У меня такая откровенная сексуальность вызывала и брезгливость, и зависть. Я старше, но у меня никого не было, я крупная, я девица-гренадер, а Валюшка – бабочка-капустница, вся такая красивая, трепещущая.
– Как это все случилось? – спрашиваю я уже о сегодняшнем.
– Ефим, так его зовут, здесь по делам. Волею судеб он зашел к нам.
Понимаю. Она германистка, он из Германии. Общие дела. Сердце мое не дало сбоя при имени. Мало ли?..
– У него здесь переводится книжка. Его фамилия Штеккер. Ефим Штеккер.
Вот тут «мое сердце остановилось, мое сердце замерло». Так поет эдакий крепыш, глядя на которого моя подруга, тоже любительница красного словца, сказала: «Да его ломом не убьешь… Сердце у него остановилось…» Это несоответствие слов и могучести молодости ее забавляло, как всякий зигзаг жизни.
Бабушка – а ей, слава богу, за восемьдесят – пережила маму, любила телевизор и все, происходящее в ящике, воспринимала буквально. Плакала вместе с Таней Булановой, закатывалась над «тупыми родственниками» юмориста Евдокимова. Она слабела умом, не доставляя родным хлопот, а то, что не отличала войну киношную от настоящей и пугалась летящих с экрана самолетов, так это такая ерунда. Ну поплачет, ну посмеется. Так усыхал ее когда-то острый и ядовитый ум. Я – в бабушку. Наверное, буду такая же.
Но не о ней рассказ. О моем окаменевшем на миг сердце, которое остановилось и замерло при имени Ефим Штеккер.
А Елена несет нечто странное. Ефим собирает «мясо», так он говорит, для романа и пришел к ним в поисках материала. «Но что мы знаем? Ничего. Мы сказали, что это ты неким образом причастна к его герою. Речь идет о дворничихе, у которой ты жила. Она ведь дочь ученого Домбровского? Правильно?»
Боже, с какого конца ухватить мне эту историю? Можно – раз-два – и выдать, что Фимка, никакой не немец, а полуеврей, был моим первым мужчиной. Но разве в этом будет вся правда, от которой я, тетка на пятом десятке, прихожу в ступор? Положила ли я трубку или время, болотисто чвакнув, поволокло меня опять вниз, и где-то там вверху осталась и телефонная трубка, и моя теплая уютная жизнь, а стою по самую грудь в тине и кто-то неказистый и маленький слизывает тину с сосков, и я млею от этого и хочу, чтобы это было бесконечно?
Тысяча девятьсот восемьдесят пятый год. Девочка – я – снимает угол у дворничихи. Я не общественница и не отличница, и в институте мне не дают общежития. Хозяйку мою зовут Людмила, тетя Мила. Ей пятьдесят один год, она старая дева. Так она, говоря современным языком, себя позиционирует. И я, тогдашняя, размышляю над этим понятием. Учительница, врач, просто женщина, читающая книги, может называться старой девой. К дворничихе это слово – «дева» – не подходит по определению. Не годится, и все. Ну, скажем – одинокая. И доярка одинокая. И вагоновожатая тоже. Старая же дева – это метка другой породы людей, должно быть, живших ранее, потому что сейчас они исчезают в природе вообще. И это, на мой взгляд, прогресс, что бы там ни говорили. Сексуальная революция стерла грань между девушкой и женщиной. Но тетя Мила девственница. И мне это непонятно. Она хороша собой даже в дворницкой робе. Ее вырастила некая Нюра, бывшая дворничиха. И, как это принято считать достойным, произошло династическое продолжение профессии.