Женя очень много читал – и художественной литературы, и учебной. По ночам, не в силах заснуть, он прокручивал в памяти прочитанное и буквально запоминал целые страницы. Поэтому у него не было проблем с учёбой, в числе успевающих он был среди первых.
Близилось окончание учебного года, ночи становились короткими и водянистыми, но Женя по-прежнему не спал, и этому бодрствованию было уже около двух месяцев. В одну из апрельских совсем тёплых ночей Женя как всегда таращился в потолок, читая на нём параграфы учебных заданий и страницы любимого Жюля Верна, едва-едва горели дежурные керосиновые лампы, свет от лампадки перед ротной иконой разбегался разноцветными пятнами по всей спальне, дрожал на стенах, колоннах и потолке, придавая помещению загадочный и праздничный вид. Отделенный дядька, как это чаще всего бывало и раньше, дремал на кожаном диванчике возле выхода в коридор, «пожарные» с полчаса как были подняты и благополучно оправились, почти все дежурные уже заходили со своими ревизиями, рота мирно спала, и посапывание сотни кадетских носов звучало умиротворённым и слаженным хором, из которого выбивалось только грубое всхрапывание отделенного дядьки.
Женя видел всю спальню словно при дневном свете и потому когда справа от него прошмыгнула, крадучись, ломанная тень, он сразу узнал её владельца – то был Лещинский. Женя много раз отслеживал, как кадеты встают ночью за известною надобностью, но никогда инстинкт не поднимал его следом за кем бы то ни было. Увидев Лещинского, кравшегося по проходу среди коек, Женя почувствовал волну омерзения и странное неприятное волнение. Дождавшись, когда тот выйдет из спальни и скроется в коридоре, Женя легко поднялся со своей кровати и пошёл следом. Он шёл босиком, абсолютно бесшумно и путь до коридора занял у него меньше минуты. Выйдя в коридор, он увидел Лещинского, стоящего возле офицерской вешалки против кабинета ротного и запустившего руки в карманы шинели капитана Косых, дежурившего этой ночью. Сердце Жени болезненно сжалось; он подкрался ближе и цепко схватил запястье Лещинского, блокировав его кисть, лежащую в кармане офицерской шинели. Лещинский зашипел, а Женя в тот же миг дико закричал:
– Рота, подъё-ё-ё-ём!
И мелькнули всего несколько секунд, и захлопали двери, и заметались тени, и раздались крики, и выскочил в коридор отделенный дядька, почти столкнувшись с капитаном Косых, и посыпали через дверной проём взлохмаченные очумелые кадеты, и началась неразбериха, свалка, и только прибежавший на шум дежурный по корпусу – командир первой роты подполковник Золотарёв, первым делом скомандовавший зычным голосом громоподобное «смирно», остановил разрастающийся хаос и не дал беспорядку развиться дальше.
Лещинский пытался вырвать руку из кармана чужой шинели, но Женя цепко держал его и не позволял двигаться. Вокруг сгрудились кадеты, – Золотарёву и Косых пришлось несколько бесцеремонно подвинуть их и подойти ближе к месту происшествия. Увиденная картина повергла их в шок. Женя стоял в неудобной позе, красный, мокрый, – не позволяя Лещинскому двигаться, он вынужденно повторял все движения своего врага и топтался возле его спины.
– Это вор, – прошептал Женя, – я поймал вора…
– У меня там конфекты, – растерянно сказал капитан Косых, – я дочке купил, хотел вот после обеда снести, да не случилось… дела в роте…
Женя выдернул руку Лещинского из кармана шинели и на пол полетели врассыпную разноцветные конфекты, а следом вылетела обёрточная бумага, развернувшаяся из скрученного в кондитерской лавке аккуратного кулька.
Лещинский с перекошенной рожей, украшенной соплями и слезами, истерически орал:
– Я не крал, не крал, это всё он подстроил!
Женя сгрёб его за шиворот и потащил в спальное помещение. Толпа кадет и офицеров двинулась следом. Увлекая за собой упирающегося Лещинского, Женя дошёл до его кровати и начал разбрасывать подушку, одеяло, постельное белье, матрац, ворошить потный, пахнущий вонючим Лещинским хлам, и из этого хлама вдруг посыпались какие-то плюшки, пряники, яблоко, два мандарина, линейки, карандаши, стирательные резинки, блокнотики, какие-то картонки, мелкие игрушки, пуговицы с гербом и без герба, и как финальный грохочущий аккорд в торжественно гремящей музыкальной пьесе – на груду мятого добра легли, вспорхнув, словно сонные бабочки, несколько невесомых помятых марок…
Лещинский стоял и потерянно плакал.
Неразбериха продолжалась до утра, но Женю всё это уже нисколько не волновало. Ему вдруг мучительно захотелось спать. Едва дождавшись утра, он отправился в лазарет, к доктору Адаму Казимировичу, и сказался больным. Доктор внимательно осмотрел его, ни никаких признаков болезни не сыскал. Тем не менее, он оформил поступление нового пациента и предоставил ему койку. Женя разделся, свернулся калачиком под одеялом и мгновенно уснул. Он проспал весь день и всю ночь. Когда утром следующего дня он также не проснулся, Адам Казимирович доложил о событии директору корпуса. Генерал лично прибыл в лазарет и удостоверился в том, что кадет Евгений фон Гельвиг вторые сутки безмятежно спит сном невинного младенца. Весь этот день и последовавшую за ним ночь он снова проспал, ни разу не проснувшись для оправки или принятия пищи. Доктор был в недоумении. На пятый день невероятного сна Женю повторно посетил в лазарете директор корпуса, постоял в недоумении над койкой загадочного пациента и растерянно спросил:
– И что же, он ни разу не вставал?
– Никак нет, Ваше превосходительство! – отвечал доктор, сам уже который день ломавший голову над разгадкой удивительного феномена.
Генерал в раздумьи хмыкнул, адресуясь, видимо, к каким-то своим, одному ему известным мыслям, качнулся с пятки на носок и нерешительно повернулся к выходу.
– Извольте доложить, господин доктор, когда кадет проснётся, – приказал он, выходя из лазарета.
Проснулся Женя только на пятнадцатые сутки. Более двух недель он спал, почти не шевелясь, а когда встал, попросил доктора отпустить его в роту. Адам Казимирович так же внимательно, как и при поступлении, осмотрел его, но опять не нашёл в нём ни малейших признаков нездоровья. Даже красные воспалённые глаза Жени пришли в норму. Так как время общей утренней трапезы уже закончилось, дежурный офицер индивидуально отвёл голодного кадета в столовую, где Женя съел шесть завтраков и выпил семь чашек остывшего чаю.
Вернувшись в класс, он узнал, что ему возвращены погоны, а Лещинский отчислен из корпуса с волчьим билетом. На следующий день на ротном построении директор корпуса генерал-лейтенант Римский-Корсаков публично испросил прощения у кадета Гельвига за трагическую ошибку, случившуюся, как выразился Дед, в том числе и по его личной вине. Следом то же самое сделали все офицеры роты, особо подчеркнув, что выступают они не только от своего имени, но и от имени всех кадет. Кроме того, директор корпуса вместе с отделенным воспитателем Новиковым съездили домой к родителям Жени и также смиренно просили у них прощения.
Словом, всё вернулось в свою колею. До конца учебного года оставалось уже совсем немного времени и кадеты подналегли на учебники. Женя занимался блестяще, память у него была феноменальная, никто из преподавателей не ставил ему балл ниже десяти, хотя многие кадеты вполне довольствовались «баллом душевного спокойствия» – шестёркой. Все баллы до шести считались неудовлетворительными, Женя же, никогда не опускаясь до такого позора, получал, как правило, от десяти до двенадцати.
Год он окончил в списке лучших, и родители забрали его на каникулы, которые он провёл в Волховитиново, в гостеприимной усадьбе Алексея Лукича. Само собой, взяли и младшенького Сашу. Как и в прежние годы оба семейства всё лето прожили в деревне, чтобы не разлучаться и дать возможность детям подышать свежим загородным воздухом.
Лето было наполнено приятным бездельем, купанием в Вязёмке и в местном полузаросшем пруду, любимой рыбалкой, влажным лесом и сухим жарким лугом, грибами, земляникой, лесной малиной, сенокосом, конюшней, походами в ночное с деревенскими мальчишками, долгими вечерами на веранде, парным молоком, домашним хлебом, чаем, вареньем и огурцами с грядки… Но все радости этой жизни Женя готов был легко отдать за тихую прогулку с трёхлетней Лялей. Он сам не понимал, отчего ему так хочется быть с этим ребёнком, приглядывать за ним, ласкать, исполнять капризы, добывать ему сладости и маленькие подарки, вроде лугового цветочка или пойманной возле пруда стрекозки. Когда Женя обнимал малышку, ему казалось, что это главное счастье его жизни, он вдыхал её молочно-лесной запах и обмирал от наслаждения, потому что весь мир вокруг пах именно так – лесом, лугом, молоком, речным туманом поутру, свежескошенным сеном и разомлевшей на солнце подвялившейся малиной; он не понимал, отчего ребёнок, даже не связанный с ним родственными узами, может занимать такое огромное место в его душе, и отчего душа эта обмирает при одном лишь прикосновении к нему или хоть только воспоминании о нём. Эта девочка была наваждением, мороком, волшебной сказкой, её власть над Женей казалась неоспоримой, и даже взрослые, замечая это, иногда позволяли себе слегка потрунить над заботливым опекуном.
Прекрасны и уютны были летние счастливые месяцы, но уже в начале августа Женя почувствовал неодолимое желание вернуться в корпус и считал дни, остающиеся до отъезда в город. Считать ему пришлось недолго, летнее счастье скоро закончилось и семейства Волховитиновых и Гельвигов благополучно вернулись в Москву. Учебный год начался вполне обычно, и Женя вернулся к учёбе так, будто бы всю жизнь только этим и занимался – начинал новый учебный год.