– А ты мне сначала покажи этот сад, – огрызалась Светлячок. – А там уж я решу, хорошо мне или плохо.
Так начались разговоры об отъезде и с тех пор уже не прекращались никогда.
– Меня поражает, Боренька, – долбящим, как бормашина, голосом повторяла Светлана, – почему я, русская, должна уговаривать тебя, еврея, ехать отсюда к чертовой матери.
– А с чего ты взяла, что всем евреям так уж хочется попасть к чертовой матери? – пожимал плечами Золотницкий.
– Перестань. Ты глуп и упрям. Когда я шла за тебя замуж…
– Понимаю. Когда ты шла за меня замуж, ты, наверно, думала, что на мне будет легче отсюда выехать.
– Не лги. Ты знаешь, что я тебя любила.
– Вот так? В прошедшем времени?
– Боже мой! Тебе обязательно нужно ловить человека на слове? Боренька, пойми, я ведь желаю счастья нам обоим.
– А как же Сильва?
– Вот! – восклицала Светлана. – Опять Сильва! Удивляюсь, как ты не положил ее между нами в брачную ночь.
– Светик! – изумлялся Борис Натанович. – У тебя совершенно больные эротические фантазии.
– Да, – неожиданно согласилась Светлана, – у меня больные фантазии. Я вообще больна – от этой собаки, от этой собачьей жизни, от этой серой и тупой беспросветности…
– Тебе так хочется в Израиль?
– Мне совсем не хочется в Израиль. Чего я там не видела – арабов с ружьями?
– Куда же ты хочешь?
– Куда хотят все нормальные люди. Ты помнишь Олю с Феликсом? Ты знаешь, что они послушались твоего свадебного совета и собираются в Америку? Боренька, давай подадим документы, а там уже будь что будет.
– А если я скажу «нет»?
– Значит, ты глупее и трусливей, чем я думала. Значит, ты состарился и закоснел настолько, что боишься начать жизнь с чистого листа.
Если и были слова, способные поколебать Золотницкого, то Светлана их – случайно или продуманно – нашла. Какому мужчине понравится услышать, что он трус, и какому мужу, вдвое старше жены, – что он стар и закоснел? Борис Натанович сказал, что подумает, и, едва он произнес эти слова, как из кухни раздался протяжный, на высоких нотах, скулеж Сильвы.
* * *
Далее время полетело как во сне – не в том смысле, что быстро, а как-то полувнятно, неслитными картинками. Обрывки эти состояли из каких-то справок, платежей, хождений по инстанциям, чиновничьего хамства и человеческого унижения. Впрочем, неприятные эти хлопоты отвлекали Бориса Натановича от еще более неприятных мыслей о Сильве. Он понимал, что взять ее с собой – несбыточная фантазия, что любимая его Светик, Светлячок, Светлана никогда на это не согласится, а к жене он успел привязаться со всею тягой окольцованного старого холостяка к семейному счастью.
О чем думала Сильва – неизвестно. Она чувствовала беду, чувствовала, как отчаянно фальшиво нежен с нею ее хозяин, как молча торжествует ненавистная пришелица, завладевшая сердцем дорогого ей человека, и как стремительно сжимается в тугую материю время, чтобы однажды взорваться катастрофой.
Наконец, документы были на руках, билеты на венский рейс куплены, часть вещей распродана, остальные упакованы в сумки и чемоданы. Проводов решили не устраивать, Светлана отправилась на Константиновскую попрощаться с родителями, которые с некоторых пор видеть не желали Золотницкого, будучи в совершенной уверенности, что это он соблазнил их дочь к отъезду, сам же Борис Натанович зашел к тете Розе.
– Вот такие дела, Розалия Семеновна, – вздохнул он. – Сам не знаю, со мной это происходит или нет, и если со мной, то не во сне ли.
– Береле, – ответила тетя Роза, – если ты думаешь, что тебе снится кошмар, так я таки тебя утешу: о твоем кошмаре тихо мечтает пол-Подола.
– И вы тоже?
– Я? Боже упаси. Я таки умней, чем пол-Подола. Куда мне отсюда ехать? Я женщина немолодая, одинокая, а устраивать только собственную судьбу мне уже неинтересно.
– Тетя Роза, – смущаясь, проговорил Золотницкий, – может… чтобы вам было не так одиноко…
– Береле, – остановила его Розалия Семеновна, – если тебе так нравится начинать издалека, расскажи мне последние новости о Сотворении мира. Езжай спокойно, возьму я твою собаку. Если, конечно, она сама захочет.
– Спасибо вам, тетя Роза. – Борис Натанович взял ее руку в свою и, наклонившись, поцеловал. – Скажите, вы меня очень осуждаете?
– Боренька, как я могу тебя осуждать? Ты галантен, как Голливуд.
– Я серьезно.
– И я. Я уже никого не осуждаю – с тех пор как потеряла Давида и Марика с Левочкой. Хуже уже никто никому ничего не сделает. Приводи с утра свою собаку.
Утром Золотницкие привели Сильву к соседке.
– Спасибо вам за все, Розалия Семеновна, – сказал тамада. – Смотрите за Сильвой. Я вам буду писать. Обязательно буду.
– Только пиши разборчивей и крупнее, – усмехнулась тетя Роза. – Не хочется при собаке надевать очки.
Борис Натанович и Светлана расцеловались с тетей Розой, которая, не удержавшись, всплакнула. Сильва глядела на них, уже все понимая и все-таки надеясь на какое-то внезапное, сумасшедшее чудо.
– Прощай, Сильва, – сказал Борис Натанович и наклонился к собаке, чтобы погладить ее.
Та отшатнулась. Казалось, что она сейчас тяпнет бывшего хозяина за руку, но она лишь коротко и как-то очень по-человечески посмотрела ему в глаза и беззвучно отошла в сторону.
– Идите, – велела тетя Роза, – идите, а то сейчас мы тут будем иметь и Содом, и Гоморру, и все остальные удовольствия.
Борис Натанович и Светлана вышли из квартиры соседки. За захлопнувшейся дверью секунду царило молчание, затем раздался протяжный, больше похожий на плач вой, который так же внезапно сменился отчаянным и злым лаем.
Путь Золотницких был по-эмигрантски обычен: две недели в Вене, три месяца в Остии и, наконец, разрешение на въезд в Америку, на знаменитый Брайтон-Бич, прославившийся тем, что был единственным в Соединенных Штатах районом, откуда новоприбывшие сумели вытеснить местных негров. На Эдемский сад здешние края походили мало, чистый лист, с которого предполагалось писать по новой жизнь, оказался весь в пятнах. Впрочем, первые трудности были преодолены, а жизнь человеческая везде складывается из радостей и огорчений. Отмучившись на велфере, американском пособии, Борис Натанович вновь стал подрабатывать тамадой. Здесь было довольно много выходцев из Киева, в первую очередь с Подола, которые помнили его по прежней жизни, а новости на Брайтон-Бич распространялись быстрей, чем успевали произойти события. Золотницкого приглашали на свадьбы, юбилеи, даже бар-мицву, он по-прежнему был остроумен и находчив, но шутки его сделались злее и печальней. Возможно, сказывался возраст, а скорее, географическая неустроенность человека, который уже на середине Андреевского спуска начинал скучать по Подолу, а теперь оказался вдруг на другом конце света. Он с трудом вписывался в здешнюю жизнь с ее событиями, темпом и новизной.
На третий год американской жизни от него ушла Светлана, которая познакомилась с преуспевающим бизнесменом чуть ли не с Уолл-стрит и совершенно покорила того своею славянской красотой и умением любить. Золотницкий отнесся к этому не то чтобы спокойно, но с каким-то грустным пониманием, словно заранее знал, что так и должно было случиться.
– Еврей – не национальность, а средство передвижения, – повторял он сказанную однажды остроту.
Он по-прежнему выступал тамадой, но былой радости от работы уже не получал. Она сделалась для него чем-то вроде хождения в поднадоевшую должность, а себя он ощущал штатным клерком, в обязанности которого входит развлекать публику. Публика, которую трудно обмануть, почувствовала себя уставшей от Золотницкого. Его все реже стали звать на празднества, разве что наименее презентабельные, денег платили немного, так что по истечении восьми лет Борис Натанович с некоторым удивлением вновь обнаружил себя сидящим на велфере.
Он давно смирился с этим, как смирился с потерей Светланы, Подола, некогда элегантной фигуры и даже мефистофельской бородки, от которой пришлось отказаться, поскольку она совершенно нелепо выглядывала из щетины, которую Борис Натанович частенько забывал сбрить. Человек, в общем-то, малопьющий, он теперь с удручающей регулярностью, раз в месяц, уходил в запой; правда, не в затяжной, не более чем на три дня. В таких случаях он писал письма в Киев, тете Розе на Подол, и спрашивал в них, как поживает Сильва. Хотя и та и другая уже несколько лет как умерли.
Надо признаться, что цирк я всегда недолюбливал, и особенно неприятны были мне укротители хищников. А коронный их номер с засовыванием головы в пасть льву или тигру вызывал во мне недоумение, граничившее с брезгливостью. Я вполне спокойно отнесся бы, если бы подобное проделал зоолог, изучающий устройство львиной пасти, или ветеринар, который проверяет, не воспалены ли у льва гланды. Но укротитель не собирается ничего проверять или изучать. Ему просто неймется доказать зрителю, что можно положить голову в пасть хищнику и остаться при этом безнаказанным. Откровенно говоря, жаль. Человек, который не нашел своей голове лучшего применения, не слишком, видимо, в ней нуждается. А лев, который позволяет, чтобы ему клали в рот всякую пакость, уже не хищник, а больное животное с расстроенной психикой. Впрочем, может быть, я чего-нибудь не знаю. Вполне вероятно, что этот обычай уходит корнями в глубину веков, когда наши первобытные предки обитали в лесах, буквально кишевших хищниками, и, если на них набрасывался какой-нибудь саблезубый тигр, они, изловчившись, засовывали голову в его оскаленную пасть и подобной наглостью изумляли до столбняка.
В свое время мне довелось увидеть перед собою изумленную морду хищника, правда, это был не тигр и не лев, а леопард, точнее, леопардиха с нежным именем Зося. Случилось это на рубеже восьмидесятых и девяностых, во время конгресса иллюзионистов, на который меня затащили мои легкомысленные друзья-фокусники.