– Хотите посмотреть на Ковача? – Она вновь скользнула, на сей раз к витрине. Босые ступни оставляли на паркете узкие тающие следы, словно бы она бежала по льду.
Под стеклом с коричневых твердых фотографий улыбались незнакомые мужчины в сюртуках и женщины в блузках с рукавами-буф. С черно-белых – мужчины в сюртуках и женщины в жакетках и маленьких шляпках. Мужская мода меняется медленней. Теперь бывают такие лица? Такие маленькие злые женские губы? Такие выпуклые высокие лбы?
– Шпет ходил, выпрашивал. Был согласен на копии, на снимки снимков. Но я отказала. Пусть все будет здесь. Если есть у всех – какой же это музей?
Самый молодой, самый высокий, самый широкоплечий, ворот белой рубахи-апаш открывает сильную шею, прядь волос падает на высокий лоб, стоит чуть в стороне. Темно-русый? Брюнет? На фотографиях волосы обычно темнее, чем на самом деле. Открытая улыбка, лучезарное обаяние юности.
– А это? Ваша… прабабушка, так?
Молодая женщина в жакетке, на плечах лисья горжетка, зверская мода. Четкие дугообразные брови, волнистые короткие волосы. Маленький рот на фотографии был черным, словно бы она ела уголь. Рядом худощавый мужчина в круглых очках, даже на плохой фотографии видно, что лицо у него доброе, чуть растерянное, как бывает у очень близоруких людей.
– С мужем? Нахмансон? Инженер-путеец?
– Вы хорошо подготовились, – сказала она. – А с Ковачем они познакомились, когда ставили какой-то любительский спектакль. Говорите, это была «Смерть Петрония»? Я не помню.
– Никто не помнит. Он правда был гениален?
– О да! – Она пожала плечами. – По крайней мере так говорят. Ничего ведь не сохранилось. Ни нотных записей, ничего.
– А что с ним случилось? Мне говорили, он погиб.
– В тридцать девятом. Он примкнул к повстанцам и погиб с оружием в руках, защищая независимость своей страны, – сказала она сухим официальным голосом. Наверное, копировала экскурсовода, который днем водит здесь экскурсии.
– А… Нахмансон?
– Тогда же. Пришли Советы, и его расстреляли. За саботаж.
Она говорила сухо, словно подчеркивая, ты просто любопытствующий чужак, а мы не любим чужаков. Смерть приносят именно чужаки.
– Саботажа на самом деле, конечно, не было?
Она помолчала. Судорожно, прерывисто вздохнула.
– Хотите знать, как все было на самом деле? На самом деле это длинная история.
Отпрянула от витрины к обтянутой бархатом козетке с львиными лапами-ножками и табличкой «Сидеть воспрещается». Села, закинув ногу на ногу. Выпуклые, аккуратные ногти. Как раковинки. И крашены перламутром. Все в ней было какое-то водное, словно бы она играла в русалку, которая от подводной скуки играет в женщину земли. Охватила колено руками. Бледные маленькие руки.
– Я люблю длинные истории, – сказал он и, придвинув тонетовское кресло, уселся напротив. Там тоже была табличка «Сидеть воспрещается», но он ее проигнорировал.
Опять вздохнула. В ямке у основания шеи пульсировали тени.
– Я тоже. Но мало кто хочет слушать. Наверное потому, что всем и так все известно. Про выстрел в театре. Это есть даже в путеводителе. Эту историю у нас очень ценят. Мы ею гордимся. Она, можно сказать, украшение города.
Тщательно дозированная порция яда.
Он миролюбиво сказал:
– Есть такой вид культурного каннибализма. Несчастья, особенно живописные, становятся общим достоянием. Тем более, это ведь и правда уже история.
– Да. Но эта история и впрямь печальна. Она про красивую, удачливую, талантливую и счастливую женщину, которая любила своего мужа. И вот одна власть сменила другую. И пришли новые чужие страшные люди. И эти чужие люди разрушили и доломали то, что не успели разрушить и доломать предыдущие чужие люди. Если какая-то власть держится долго, можно найти какие-то щели, норы, где можно укрыться и даже попробовать быть счастливым. Но у нас никакая власть не держалась долго. Понимаете?
– Да. Можно попробовать. Быть счастливым. Многие пробовали.
– Сначала они расстреляли своих же. Тех, кто бежал сюда в двадцатые. Просто на всякий случай. Потом взялись за местную интеллигенцию. Спецы, так они говорили. Спецы ведь тоже могли стать пособниками врага, да? Но спецы все-таки были полезны, и их изымали выборочно. И кто-то донес на Нахмансона. Железная дорога – стратегический объект. И его взяли. И Магдалена, чтобы спасти его, отдалась одному крупному чину НКВД…
Он отметил про себя это старомодное – отдалась. Не переспала, нет. Отдалась.
– Она была очень хорошая актриса, очень. Он, этот энкавэдешник, поверил, что она любит его, его одного, но обязательства по отношению к прежнему мужу… ну, вы понимаете. Словом, если удастся вытащить беднягу Нахмансона, то это будет как бы искупление ее измены. Он к тому времени был от нее без ума.
– Но вытащить Нахмансона не удалось?
– Нет. Его уже расстреляли. Позже выяснилось, что его оклеветал сослуживец. Хотел занять его место. Ну и когда оказалось, что уже некого спасать, Магдалена в лицо сказала энкавэдешнику все, что о нем думала. Что он ей омерзителен. Что она, прежде чем лечь с ним, принимала морфий. Что ее трясет от этих рук… с заусенцами… от запаха его сапог… его ног…
Она прикрыла глаза, под выпуклыми веками ходили зрачки. Тонкие ноздри раздувались. Очень хорошая актриса, очень.
– Это было в гримерке, она как раз готовилась к выходу, и вот…
– Сказала все ему и вышла петь партию? Show mast go on?
– Разумеется. – Она даже слегка удивилась. Круглые брови приподнялись.
Вот странный альтруистический эгоизм. Буквально минуту назад узнала, что любимый муж расстрелян, бросила в лицо палачу-любовнику, что ненавидит его… И выходит на сцену петь. А что она, кстати, пела?
– А что она, кстати, пела?
– Кармен.
Ну конечно. Кармен. Как может быть иначе? Хозе и Гарсиа Кривой. Прекрасная, прекрасная мизансцена.
– Конечно, она вышла петь. Как же иначе. Я вот все думаю, почему он не убил ее сразу, там, в гримерке? Наверное, шок. Вышел механически, механически вошел в зал, сел в первый ряд, там была бронь, для партактива. И потом, по мере того как до него доходило, что она просто им воспользовалась, нагло, бесстыдно, что он погубил свою карьеру ради призрака…
Маленькие руки, обнимавшие колено, сжались сильнее, костяшки побелели.
– Да, – согласился он, – в этом есть горькая ирония. Один-единственный раз проявить человечность и тем самым разрушить всю свою жизнь.
– Там была ее дочь, – руки вспорхнули, вновь легли на колени, – сидела в партере. Она видела все. От начала до конца. Как он встал – мертвое лицо… френч… ворот расхристан, словно бы он рвал его на себе… в галифе, в сапогах, в которых отражались огни рампы, как выстрелил… как на белом платье Кармен раскрылся алый цветок. Он попал в артерию – кровь брызнула фонтаном и запятнала зрителей в первом ряду. Я все же думаю, ей это померещилось от потрясения, как вы думаете? Такое может быть? Чтобы кровь с такой силой?
– Не знаю.
– Она попыталась зажать ладонью рану, а кровь все равно била сквозь пальцы – толчками. И она… посмотрела на него и засмеялась. Она смеялась, пока не упала. Паника началась не сразу – сначала зрители решили, что это по ходу спектакля, понимаете?
– Да. Так бывает. А что с ним стало? С этим, с Пушным?
– Он попытался выстрелить в себя, но не смог. Не знаю, почему. То ли осечка, то ли патроны кончились. Отбросил пистолет, закрыл лицо руками и заплакал. Его увели. Вот и все. Больше я ничего о нем не знаю. Его тоже расстреляли, наверное.
* * *
Азия, нубийская рабыня, возлюбленная Петрония: Тирану противустоять бессмысленно: он с человеком сходен только обликом, на деле же ни слезы, ни моления его не трогают, и даже в буйных оргиях ему иное наслаждение ведомо, чем ты, мой бедный, и твои содружники испытывали, содрогаясь сладостно…
Петроний: Вот солнце облака рассветные окрасило пурпуром, вот друзья мои просыпаются, расправляют грудь, обнеси же их чашей, порадуй каждого пляской, а не этими глупыми разговорами. Не для того я платил за тебя полновесным золотом, чтобы ты предо мной старика-сенатора корчила.
Азия: Тот, кто жизнь человеческую прервать способен играючи, сам в конце концов становится нежитью.
Петроний: Уймись, дуреха, твой унылый вид способен сквасить молоко на рынке и превратить вино в кислющий уксус. Когда бы были женщины безмозглы, и не владели богоданной речью, мы жили бы в гармонии и счастье!
Силия, подруга Петрония: Напрасно ты своим кичишься разумом, что пользы в нем для бедного изгнанника? Когда бы миром правили бы женщины, ты бы, мой друг, избегнул скорбной участи.
Петроний: Не обольщайся, женское правление весь мир бы довело до исступления.
Азия: В чем это рукава твои выпачканы, не вижу в рассветных сумерках – то ли черное, то ли красное…
Петроний: Скорее, красное. Не тревожься, это отстирать можно, пока не высохло.