Шли, вытягивая шеи, дни длинной осени. Город пустел. И отчего-то я невольно просматривала объявления о смертях, которые вывешивают на стенах венецианских домов. В эти дни мы и встретились в вапоретто. Он улыбнулся и, по своему обыкновению без предисловий сказал: «Вот ездил в город чинить метроном. Что-то в ритме сломалось. Но теперь все в порядке», – и, словно в подтверждение своих слов, достал его из холщовой сумки. Метроном стал ровно отбивать ритм. Адажио, – автоматически отметила я про себя.
Глава третья
Белое молчание
К вечеру дождливая дымка, целый день витавшая за окном, превращается в плотный туман. Он висит, что белье в саду за окном. Розовеет на закате детскими маечками. Сгущается, как белые простыни (после сизые). Как сероватые блузки, как свитера (лиловатый и синий). Oн постепенно смеркается, как длинное темное платье. Ткань все плотнее и пахнет дымом каминов. Сквозь пелену раздаются крики чаек, колокольный звон, стук закрываемых ставен. Спать спать спать – это ритм. Туман настраивает город, словно огромный оркестр: басы пароходов, гудки вапоретто. Так друзья проплывают мимо, прикрывшись местной газетой. Все-таки выборы. Как здоровье–работа–новая книга–последний доклад. Неужели никто? На любом языке из тумана? Нет, молчание. Только туман и гудки. Что ощерился, мой чемодан, глотатель дорог и разлук? Что разинул глотку? Все мало? Вещи мы с тобой давно разобрали, а смысл забыли.
Вроде брали с собой, неужель в тумане?
Нету, нету смысла, дружок, у приветливых вежливых слов. И в разверстом молчании тоже нет.
Незадолго до своего десятилетия Сашенька написала стихотворение и принесла его маме:
Sono a letto con occhi chiusi, c’è un totale silenzio…
Sento un rumore, la porte si chiude.
Mi addormento e sogno un bosco pieno
di piccoli animaletti,
sento un coniglietto che salta per arrivare alla sua tana
e uno scoiattolo che mangia la nocciola.
Sento un rumore nel bosco – è il cervo che cerca
di mangiare.
Finalmente nel bosco ci sono anch’io
Vado alla casetta disabitata e sento un rumore:
sono io che entro!
Sento un’altro rumore è un’uccellino che vola da me
e mi chiede da mangiare.
Mi sono svegliata e c’era un totale silenzio…
(Я лежу в кровати с закрытыми глазами, вокруг
полная тишина…
Я слышу скрип – это закрывается дверь.
Я засыпаю и снится мне лес, полный зверушек.
Слышу кролика, скачущего в нору.
И белку, грызущую орешек.
Слышу шум в лесу – это олень ищет себе пропитанье.
А вот наконец в лесу и я сама.
Подхожу к заброшенной избушке и слышу скрип:
Это я вхожу!
Слышу шелест крыльев – птичка просит ее накормить.
Я просыпаюсь, а вокруг – полная тишина…)
Когда-то, на десятый день рождения, девочке подарили ее первый велосипед. Подержанный, но прекрасный «Орленок». Мы с братом отправились во двор и радостно осваивали нового коня, накручивая круг за кругом на площадке неподалеку от дома, когда к нам подошел мальчик, довольно дворового вида, наш ровесник, и попросил разрешения прокатиться. Помню, как на секунду что-то сжалось внутри («А вдруг украдет?»), но унизить подозрением и отказом было невозможно. Помню, как зорко следила за каждым его движением. Мальчик проехал большой круг и вернул велосипед. «Вот видишь, как ты плохо думаешь о людях», – кольнула десятилетняя совесть. Дальше мы стали играть вместе. Играли в преступников, милицию, погони… Играли самозабвенно. Пора было домой. На прощание наш новый друг снова попросил разрешения сделать последний круг по скверу. Он сел и поехал. Мы с братом присели на край тротуара и ждали. Он все не возвращался. Наконец я присмотрелась и увидела, как он, изо всех сил крутя педали, исчезает на той стороне проспекта. Больше мы не видели ни его, ни нашего «Орленка». Запомнилась даже не потеря велосипеда, а обжигающее чувство предательства. И острая жалость к маме – как прийти и сказать, ведь родители точно больше не смогут позволить себе купить нам велосипед, да к тому же был день маминых именин… Как он мог? Почему было не украсть сразу? Зачем было сначала войти в доверие, а только потом угнать велосипед? Предательство горше воровства. Следующее утро мы с мамой провели у ворот ближайшей школы. Девочка все всматривалась в ряды школьников, надеясь узнать среди них нашего дворового друга. Напрасно. Мы обошли еще пару школ, но увы. Велосипед «Орленок» канул бесследно. Теперь главное было не дать украсть доверие. На это была вся жизнь.
Весной намечалась новая выставка.
«Это выставка дорогих лиц, которые больше не видны, но которые открываются через зримые приметы повседневности. Это выставка любимых голосов, которых уже не разобрать, но которые говорят через пробелы и тишину. Это выставка света, который входит через открытые раны. Это выставка оборотной стороны вещей и событий, чей смысл еще скрыт. Выставка знаков присутствия. Капель воска, которые падают на поверхность доски. Выставка внутренних пейзажей. Памяти, которая взращивает собственные семена. Выставка основных цветов. Простых красок под ногами, когда ты идешь по замерзшей ноябрьской земле через поле или шагаешь через то же поле в распутицу, а в лужах отражаются просторные апрельские небеса. Это выставка ожидания в пути».
Из мастерской можно было выйти прямо на набережную. Вдали по краю матовой поверхности лагуны между сваями скользила лодка, как скользит незнакомая мысль, но не сквозь бессознательное, как полагал поэт, а скорее по сознанию, не проникая вглубь: senza certezze e senza fine38. Гребец, стоя на корме, налегал на единственное весло: раз-два, раз-два – отдавался в мыслях ритм дыхания. На горизонте маячил остров чего-то, какого-то знания или известного положения, но гребец медленно брал курс вбок от него, куда-то, куда вели сваи, но куда он сам, похоже, еще не знал пути и чему не знал имени.
И потянулось белое молчание.
В Венеции наступила белая туманная зима.
Утром дети ходили в школу, ныряя в белый туман.
Я натягивала на подрамник белый холст.
Нулевой знак – тоже знак, учит нас семиотика.
Но зачем оно, это белое-белое молчание?
Пора было приниматься за давно задуманную работу. Картина «Anima mea» должна была быть белой, летящей, но вышла иной. Осталось только название. На ослепительно-белом холсте, будто впечатанное в мостовую, распласталось черное пятно: птица-лагуна с закрытыми глазами и выгнутой длинной тонкой шеей. И на этом раздавленном силуэте, словно на выкинутом мясником сгустке требухи, медленно расползается кровавое пятно.
Дни продолжали заполнять белые листы.
Неделя, другая, третья.
Не бегите, недели. Не молчите. Не прячьте глаза.
Я не догоню вас.
Все это уже было.
По черепичной крыше снова барабанит дождь. Он оставляет многоточия на канале. А слов – все нет. Скоро дети придут из школы, а я все перечитываю, пересматриваю, перебираю куски и части жизни целой. А ведь и вправду почти полжизни назад. И прежде чем перейти этот перевал – nel mezzo del cammin, – я хочу, я могу позволить себе оглянуться. Нет, не Лотова жена, но, может быть, случайная сестра-попутчица, я все-таки оглянусь.
Как парашютные стропы, натягивались и с треском лопались одна за другой связи, надежды, рифмы и отзвуки прошлых дней – нити судьбы, которыми, казалось, так плотно и надежно была сплетена та жизнь. Белый самолет, герметичный, асептичный, белый, больничный, куда ты несешь меня и мою маленькую девочку? Зачем?
Ангелы, что за снежок вы сыплете нам вдогонку? Почему он соленый? Соль на раны? На облака? Детка, посмотри в окошко. Белые пушистые облака. Я накроюсь ими, уткнусь в них, усну. Я не хочу никуда лететь. Дай маме поспать. Почему все белое? Это мой белый лист. Я начну все с начала. Только что начинать? Взрослую жизнь? Диссертацию? Что мне написать на ее титуле? Какую заставку нарисовать на фронтисписе. Я не знаю таких слов. И картинок таких не знаю. Я лучше посплю.
Ангелы, ангелы мои. Что за снег летит мне на веки крупными хлопьями? И почему теперь он сладкий? Не манна ли это небесная, что сыпали народу моему, когда мы бродили по пустыне, чтобы потом была жизнь и жизнь с избытком. Только сорок лет-то не прожить – не пробродить. Ангелы, стойте. Мы сойдем. Да хоть здесь, в Венеции. Стойте, слышите? А, говорите, уже давно пролетели? Ну что ж. Значит, так. Детка, поспи. Мама так устала. Сыплет снег. Падают, кружатся крупные хлопья. Ангелы оставляют незримые следы на белом поле. Я сплю? Я жива? Кто я? Детка, ну что ты натворила? Ну разве можно, едва мама задремала, раскурочить пакет с детским питанием да еще рассыпать его по всему самолету («сухая смесь с манной крупой – залог здоровья вашего малыша»)? На маму, на кресла, в проход, на себя. Все сладкое и белое. Белые хлопья манной крупы заносят салон самолета. Детка, детка… Наш самолет совершил посадку в аэропорту Сингапура. Мы продолжим наш рейс по маршруту Сингапур–Мельбурн. Время в пути семь часов… Семь часов от Нью-Йорка до Парижа. От Нового Света до Старого. Интересно, неужели и до того света всего семь часов. Нет, все тридцать. Мы летим уже около суток. Осталось семь часов. Детка, слышишь, ну не прыгай. Посиди спокойно. Мы скоро приземлимся… Мы больше не будем летать. Мы вряд ли вернемся оттуда. Мы будем просто жить долго на далекой земле, как все люди. Повесим арфы на эвкалипты. Будем себе жить тихонько на полях собственной жизни и судьбы. Emarginati. Нас встретит профессор и жена профессора под зонтиком. Самолет опоздает, но они будут ждать нас у подъезда пустого холодного общежития и не купят ни молока, ни хлеба. Они ведь ждали этого дня десять лет. После многочасового перелета они повезут маму с годовалой дочкой ночью в супермаркет и скажут невзначай: когда мы приехали в эмиграцию, нас тоже первым делом повезли ночью в магазин за едой.