Он положил двести рублей чаевых – парикмахер начала совать деньги назад.
– Тебе ж сейчас надо будет! – причитала она. – Каждую копейку придется считать! – И вдруг заплакала. Горько, как плачут матери, провожая сына на верную смерть. И перекрестила Петю как на дальнюю дорогу. – Такой ведь молоденький еще! – всхлипывала она. – Зачем же ты в этот омут лезешь? Ведь вижу, что не по любви! Затянет, и не выкарабкаешься! Всю жизнь себе сломаешь!
– Да все хорошо будет! – заверил ее Петя.
– Дай-то Бог. Дай-то Бог, – отозвалась парикмахер. – А уши-то торчат, как у первоклашки! – вдруг засмеялась она сквозь слезы. – Ох, невесте не понравится. Задаст она тебе!
– Задаст! – эхом откликнулся Петя и тоже засмеялся.
Ксюша, конечно, задала. Заявила, что не будет с ним фотографироваться, потому что он выглядит как дурак и испортит все фотографии. Пете было все равно. Он был только рад, что Ксюша красуется перед вазой с цветами, фотографируется с подружками и не требует, чтобы Петя непременно стоял рядом.
Он сидел за отдельным, «для молодых», стоящим поперек зала, столом и краем глаза следил за бабой Дусей. К ней подсела тетя Люба и, видимо, попыталась завести разговор. Евдокия Степановна не слышала, не отвечала, и тетя Люба вскоре сдалась – встала и ушла к Елене Ивановне и другим родственникам. Подходили новые гости, которых Петя не знал. Оставалось только удивляться, что у Ксюши обнаружились тетушки с сыновьями и невестками, племянники с подругами и дядья с женами, хотя считалось, что у нее, кроме мамы и тети Любы, никого и нет на всем белом свете. В зале появилась женщина, к которой немедленно кинулась Елена Ивановна и повела ее на «лучшее место» – чтобы было видно молодых, подальше от музыкальных колонок. Такое место оказалось рядом с бабой Дусей. Елена Ивановна что-то сказала Евдокии Степановне, улыбнулась – бабуля не отреагировала. Сидела, как застывшая мумия. И только когда почетная тетя начала присаживаться, баба Дуся схватила ходунки и загородила ими стул.
– Занято, – заявила баба Дуся, превратившись в Евдокию Степановну.
Елена Ивановна наклонилась, что-то начала кричать ей в ухо, но Евдокия Степановна снова замерла и не реагировала. Елена Ивановна, оставив почетную гостью подпирать стену, кинулась к Пете. Но он уже и сам спешил в ту сторону, где сидела его бабуля, за столом со скатертью, стойко и навязчиво пахнущей чужой блевотиной, перевидавшей много свадеб, юбилеев и поминок. Он спешил к бабуле, которая брезгливо отодвинула от себя дешевую тарелку с засохшими внутренностями тарталетки, призывавшей гостей гадать – с какого юбилея или поминок закуска перекочевала на этот стол. Он хотел только одного – чтобы бабу Дусю оставили в покое эти женщины, чтобы позволили ей сидеть там, где она хочет, и прекратили бы эти бесконечные подсчеты «плюс один стул, минус два стула», которыми был занят весь последний месяц подготовки. Петю тошнило от запаха скатерти, от стола «молодых», за которым было тесно и одному, который торчал, как бельмо, посреди зала, от незнакомых лиц, от скисшего салата с увядшей петрушкой сверху. Его тошнило даже от Ксюши, которая терзала фотографа и, по всей видимости, решила именно в этот день нафотографироваться на всю оставшуюся жизнь, побив все рекорды. Фотограф покорно снимал Ксюшину сумочку, вышитую бисером, Ксюшин букет невесты, тоже увядший, сникший и попахивающий то ли нафталином, то ли формалином. Ксюша фотографировалась со всеми входящими в зал гостями, рядом с табличкой с названием ресторана, на которую она кокетливо указывала пальчиком. Она хотела быть запечатленной с тамадой, с микрофоном, за столом, рядом со столом, на танцполе, с вазой, без вазы, с фатой, без фаты и снова с фатой. Она стыдливо приподнимала подол платья, демонстрируя фотографу подвязку, поворачивалась спиной, приподнимала и распускала волосы. Петя смотрел на Ксюшу и… вливал в себя очередную стопку водки, которая совершенно не производила нужного эффекта. Он оставался трезвым как стекло. Настолько трезвым, что становилось тошно.
Петя не принимал участия в выборе ресторана, оставив все на усмотрение Елены Ивановны, тети Любы и Ксюши. Сейчас ему хотелось верить, что Ксюша к этому тоже не имела отношения. Неужели она могла согласиться на колышущееся от малейшего толчка по столу заливное землянистого цвета и салат оливье, который раскладывали официанты, шмякая ложками на тарелки? На вариацию, по всей видимости свадебную, салата «Цезарь» – щедро залитое дешевым майонезом месиво из пожухлых салатных листьев, сгоревших гренок и кусков сухой и терзающей десны и горло, как наждачная бумага, курицы, которую невозможно было ни прожевать, ни проглотить. Петя с тоской смотрел на винегрет и вспоминал бабу Розу, которая вбивала ему правописание – винегрет, от французского «винэгр», уксус, значит, винегрет, запомнил? У Розы Герасимовны был свой взгляд на преподавание русского языка, впрочем, как и на все остальное. Петя заметил, что у одной из тарелок, стоявших на столе, – края с «щербинкой», отколотые. И увидел прямо перед собой бабу Розу, которая стояла и строго грозила ему пальцем. Петя налил себе еще водки.
Да, тарелки… Роза Герасимовна тщательно следила за «посудой». Суповая тарелка непременно должна была стоять на большой, для горячего. Суп баба Роза подавала только в супнице. И если замечала, что от ручки чашки или ободка тарелки откололся кусочек, незамедлительно отправляла посуду в мусорное ведро. Баба Роза считала, что красивая посуда – как чистое белье. Непреложное правило.
Столовые приборы она протирала со всей тщательностью, избавляясь от малейших следов пятен. У Пети всегда, сколько он себя помнил, были отдельные тарелки, вилки, ножи, чашки и стаканы, которые никто, ни при каких обстоятельствах не мог использовать. Петечкина посуда даже хранилась на специальной полке, которая подвергалась ежедневной влажной обработке чистящими средствами.
Евдокия Степановна, несмотря на «засранность», как характеризовала это состояние в порыве негодования Роза Герасимовна, и пренебрежение к чистоте дома, за посудой следила с тем же маниакальным вниманием. Баба Дуся не доверяла современным чистящим средствам. На кухне в специальной кастрюльке у нее стоял мыльный раствор из хозяйственного мыла и сода в отдельной баночке. Только этими средствами она и пользовалась. И разбавляла, полоскала в пяти водах, отчищала тарелки, кастрюли и чашки жесткой губкой, избавляясь даже от намеков чайного налета и мыльных пятнышек.
Баба Дуся подозвала официанта. На самом деле она выставила ходунки, перегородив путь прыткому, но равнодушному юноше. Тому ничего не оставалось, кроме как остановиться.
– Поменяй! – Баба Дуся ткнула пальцем в тарелку и бокалы, которые были лишь на порядок лучше одноразовых. Мальчик пожал плечами и смутился. Он не мог ничего сделать. У него не было других бокалов, и вдруг на мгновение ему стало за это неловко. Этот банкетный зал, как и все заведение, был рассчитан на битье посуды, на лежание в салате, на танцы на столе и дай бог, чтобы не на скатерти, на то, что спиртное залакирует тарталетки и желудки у гостей окажутся достаточно крепкими, чтобы выдержать салат без срока годности.
Вот и сегодня в соседнем зале справляли поминки, а внизу, на цокольном этаже, гости гуляли на юбилее. Петя, приехавший отдельно от Ксюши, запаниковал, увидев на улице толпу людей в черном. Он не знал, что этот ресторан специализируется на подобных мероприятиях, разводя по трем залам скорбящих и празднующих, горе и радость. Здесь удивительным образом замыкались все жизненные циклы, исключая разве что рождение. И лишь туалет – один на все три зала – был объединяющим центром. И Пете даже не пришлось представлять, что его ждет дальше – он видел это собственными глазами. Он хотел сказать об этом Ксюше, но она как раз фотографировалась на фоне втиснутого в напольную вазу огромного букета алых гвоздик, которые были предназначены для усопшего.
Мужчины, собравшиеся у входа, курили, женщины утирались одноразовыми платками-салфетками. Здесь все было одноразовое – и посуда, и еда, и даже эти салфетки. Поскольку в здании курить было запрещено, гости из трех залов выходили на улицу, где стояло помойное ведро. Не мусорное, а именно помойное – так говорила баба Дуся. И Петя понял наконец, что это означает – ведро, куда бросали окурки, платки и смахивали ошметки салата с платьев и пиджаков.
Перед рестораном, выбравшим себе такую стезю, или, как стало принято говорить, «нишу», бегали, как заведенные механические игрушки, разодетые в парадное дети, замученные, осоловевшие от взрослого мероприятия. Безутешно плакал ребенок на руках у матери. Стояла беременная женщина, утянутая в платье. Ей было душно. Душно везде – и внутри, и на улице. Она вышла глотнуть воздуха и вынуждена была дышать сигаретным дымом. Тут же стояли гости с поминок, с юбилея и Петины и Ксюшины гости – веселые, радостные. Этот кусок, клочок улицы, казался кошмаром, в котором смешалось запланированное буйное веселье, неискреннее горе и демонстрация тщеславия и достижений прожитых лет.