Артем точно, совершенно точно – так, что разбуди его посреди ночи и спроси, – знал о себе три вещи: во-первых, каждый человек в его глазах имел презумпцию невиновности; во-вторых, сам он был инопланетянином, который каким-то образом научился жить по законам Земли; и в-третьих, он знал, что умрет в 64 года, сидя в кресле-качалке на открытой веранде дачного дома. И последним, что он увидит, будет цветущий яблоневый сад – насколько хватит глаз. Конечно, он много еще чего знал или хотя бы предполагал о себе. Но эти три вещи – особенно. С какой-то несомненной очевидностью. Он, вслед за отцом, инстинктивно любил Тарусу с ее несколько однообразной и сухой красотой тамошней природы: с песчаными берегами мутновато-голубых речушек, с облезшими лодками вдоль этих берегов, с липовыми рощицами, кривыми скамейками у заборов писательских домов, с ежевечерним закатным солнцем, – и ему казалось, что стоит посмотреть на это солнце сквозь ивовые ветви, и сразу поймешь что-то главное. Стоит только вовремя посмотреть. Но до сих пор он главного не понял, вероятно, потому, что то время еще не пришло или в его время взглядывали другие. Он был спокойным. Спокойно смотрел на совершающуюся вокруг жизнь и на самого себя в процессе взросления. В детстве был застенчивым, но не долго. И скорее не из внутренней необходимости, а из любопытства. Ведь как это – быть застенчивым? Он вообще очень долго жил и не знал, что он такое, потому что ему и в голову не приходило об этом задуматься. Лет до четырнадцати читал из-под палки и изящного был чужд. А потом случилось что-то, и проснулось эстетическое чувство, столь долго дремавшее. И он стал смотреть, как живут и жили до него другие люди. Чем они жили. И понял, что такое вдохновение и что такое «воспевать». Писал стихи – длинные, плохие, без начала и конца. С середины. И было во всем этом какое-то бурление и гудение, какое-то медитативное замирание на одной ноте до полного ее исчезновения.
Он был спокоен и любил Тарусу как место, где жил до семи лет, до самой школы. Он не стремился на лоно природы, не бежал от цивилизации во время противоречий – с восьми до восемнадцати. Он просто жил на природе и с удовольствием пользовался плодами прогресса, как то: горячее водоснабжение, телевидение и главным образом велосипед. И ничем он не терзался. И был он спокоен.
Так что не одного Евграфа Дектора огорчило утреннее известие. Оно огорчило и Артема Дектора, которому летом там писалось лучше, чем осенью, зимой и весной здесь. Но он доел свою неизменную кашу, собрался и поехал в университет, никого ни в чем не упрекая и не желая зла вольнонаемным строителям. Он просто решил ждать.
Артем помыл посуду и пошел в большую комнату, где жил после Валиной болезни. Артема как выселили из их общей детской, так никак обратно вселить и не собрались. Он легко переносил свою бесприютность и спал на кровати (до этого ничей) под красным шерстяным пледом столь же крепко, сколь и под тем же пледом на старом диванчике до этого. Единственной ощутимой утратой для него был письменный стол, который, не в пример пледу, в большую комнату не переехал. Вечерами, забираясь с ногами на кровать и глядя в окно, Артем не включал света и однажды поймал себя на том, что радовался переселению. Теперь у него за стенкой в своем просторном кабинете спал папа. И папа был рядом – тот папа, который был самым родным Артему человеком, хотя, быть может, редко вспоминал об этом.
Июнь был упорно холодным; ночью страшно зябли ноги у родителей, и они по очереди бегали в ванную греться. Артем никогда почти не мерз. Но сидеть в пледе было как-то уютнее. Он сидел и тихонько напевал себе под нос какую-то песню «ДДТ», когда скрипнула дверь и в комнате возник Евграф Соломонович. Евграф Соломонович всегда так делал: он сначала заглядывал, словно присматриваясь к комнате, примериваясь к ней, потом уже входил целиком и заговаривал:
– Тема? Ты не спишь? Я пришел с тобой поговорить.
Артем обернулся и добродушно, хотя в темноте не видно было этого, посмотрел на отца:
– Да?
– Да, сынок. – Евграф Соломонович тихо прошел к кровати и сел рядом с Артемом. Два силуэта, одинаково ссутулившиеся вправо, трогательно выделялись на фоне еще не потемневшего окончательно в огромном окне московского неба. – Ты знаешь, мы на дачу в этом году поедем позже, если вообще поедем. И мама мне сегодня сказала, что Галя уезжает в какой-то трудовой лагерь. Без Саши. – Артем стал слушать внимательнее. – Так вот, Саша, вероятно, поживет у нас немного. Думаю, недели три. – Евграф Соломонович поправил очки на переносице. – Вот, собственно… ну и что ты думаешь?
Артем совсем повернулся к нему и не сразу ответил. Евграф Соломонович было подумал, что в голове сына совершается какая-то сложная умственная работа, но все было проще: Артем улыбался в темноте. Он очень любил Сашу. Сквозь улыбку он проговорил:
– Значит, Сашка будет с нами? Вот здорово! А где она будет спать?
Евграф Соломонович почему-то смутился: он и сам не знал, ждал ли он какого-то другого ответа или действительно не знал, куда поселить Сашу, – только он тоже подал голос не сразу.
– Ну, наверное, в большой комнате, у тебя. А еще можно ее к маме поселить. Ведь Настя уедет в командировку. Не думаю, чтоб она возражала.
– А Валька знает?
– Нет, Валька не знает. И вообще… где Валя? Двенадцатый час уже! Где он? Безобразие!.. – Евграф Соломонович мастерски взял верхнюю ноту гневного регистра. – Безобразие! Что он себе думает?
– Он провожает Нину. Он звонил, просил тебя не беспокоиться.
– Не беспокоиться? – Евграф Соломонович встал и принялся мерить комнату шагами. – Я, Артем, ваш отец и буду за вас беспокоиться до самой смерти. Ведь ни за что не поверю, что Нина такая безответственная девочка, что позволит ему уходить так поздно и подвергать себя… опасности. Вот именно, опасности. А если с ним что-то случится? – Евграф Соломонович замер в позе риторического вопроса.
– Папа, ты посмотри: на улице ведь белые ночи стоят! Прям как в Петербурге!.. они же любят друг друга, пап. Она же не может… она заинтересованная сторона, понимаешь? Хотя дико как-то это все звучит…
– Что «дико»?
– Заинтересованная сторона, я имею в виду. Некрасиво.
– Какая разница, как звучит!..
Евграф Соломонович принялся молча ходить туда-сюда. Артем зачарованно любовался белой ночью. Ему все казалось, что на улице поет кто-то.
– Пап, а ты бы мог спеть маме серенаду?
– Что?
– Я говорю: смог бы спеть маме серенаду?
– Серенаду? Маме?
– Да.
– А… зачем?
– Ну, затем, что ей это было бы приятно. Романтично. Что никогда я не видел, чтоб кто так делал. Затем, что ты ее любишь… смог бы?
– Перестань, пожалуйста, говорить ерунду, Артем! Я серьезно с тобой разговариваю.
– А я бы смог. – Он мечтательно склонил голову на плечо. На лице его цвела блаженная улыбка. – Так красиво, когда мужчина поет женщине в ночи под окном о своей любви. Мне кажется, сердца должны переворачиваться от этой песни…
– Нет, я решительно не могу с тобой разговаривать, Артем. Ты… ты снова в своем репертуаре. Я пойду лучше.
– Нет, пап, представь себе: ты с гитарой… венец творенья, дивная Диана!..
Евграф Соломонович махнул рукой и прошел к себе в кабинет, а Артем тихо засмеялся и накрылся пледом с головой. На улице запели громче, но слов никак нельзя было разобрать. Внезапно откуда-то из глубины квартиры до него донесся звонок. Кто-то звонил в дверь.
– Пап! Там Валя пришел! Он хочет домой!
Евграф Солмонович сосредоточенной походкой пересек большую комнату в коридор и закрыл за собой дверь, чтобы Артем, вероятно, не видел и не слышал того, что должно было разразиться в сию минуту. Артем закинул руки за голову, закрыл глаза и упал на кровать, которая упруго подбросила его и приняла. Ему и не нужно было слышать. Он знал и так.
Он знал, что папа сейчас стоит в темном коридоре, прислонившись плечом к стене и сложив руки на груди. Ждет, пока Валя откроет дверь ключом. Да, Валя мог бы догадаться еще чуть-чуть опоздать. Потому что если прийти после двенадцати, а не без двадцати, не без пятнадцати минут, то папа ляжет спать и ни к чему, абсолютно ни к чему до следующего утра будет невосприимчив. Но вот на следующее утро… Артем услышал, как за стеной о чем-то взвизгнул его брат, попавший в ловушку, и как папа что-то взвизгнул в ответ. Иногда он поражался тому, насколько похожи их голоса. Иногда жалел, что его голос был другим. И вообще он лежал сейчас с закрытыми глазами и всем своим существом чувствовал причастность к происходящему в коридоре. Ибо он точно знал, чем закончится происходящее. Его занимали какая-то недавно народившаяся мысль и та песня, что беспрепятственно лилась в окно и никак не затихала.