– Я слышал, что она огородила место, поэтому я привез памятник, – сказал Магомед Абдуллаевич. – Как ты думаешь, Магома, можно его поставить?
– Кто закрыл ей глаза, надел саван, а может, и без савана похоронили… – пробормотал Магома, поднял голову, пристально посмотрел в глаза гостю. – Нужно поговорить со стариками. В Коране не сказано, чтобы ставить камень на пустом месте. Но не сказано и того, что этого делать нельзя. Как старики решат, так и будет.
– Я понимаю, Магома, что так не делают, но если бы я только знал, что есть на свете могила, настоящая могила моей матери, что не затоптали ее люди, не сровняло с землей время…
– Да, – сказал Магома, – мы не знаем этого. Султан, говорили, погиб?
– На Волге, там Вечный огонь горит над его могилой, братской могилой. Я был там, Магома.
Стукнула дверь, и порог сакли переступила жена председателя колхоза – Маленькая Патимат. Смущенно поздоровавшись, она торопливо поставила на стол дымящееся блюдо с хинкалом. Вслед за нею, не сговариваясь, женщины аула то и дело стучали в двери сакли Черного Магомы. Кто нес курзе[3], кто чуду[4], кто халву с орехами. Скоро некуда уже было ставить тарелки, блюда и чашки. После женщин стали сходиться гости. Степенно переступали порог сакли старики, теснилась молодежь. Давно не помнила старая сакля Черного Магомы такого обилия гостей и яств. Всем была охота послушать Магомеда Абдуллаевича, послушать о войне, о Москве, о заморских городах и диковинах, которые ему случалось видеть. И никому не приходило в голову, что говорить ему сегодня не хотелось.
Лишь далеко за полночь остался Магомед Абдуллаевич один.
Черный Магома, насытившись почетом, который подарил ему высокий гость, и лакомствами, которые принесли соседи, уже давно спал, как ребенок, разметав высохшие руки на свалявшейся полости бараньей шубы; на черном его лице застыла тихая печать счастья.
Магомед Абдуллаевич взял матрас и одеяло, что принесла ему жена председателя, и ушел спать на крышу. Небо было ослепительно звездное, он даже глаза зажмурил, таким неестественно красивым показалось оно ему. Поеживаясь от холода, он любовался им, смотрел в черные далекие глубины, в перламутрово-звездную прозрачность Млечного Пути и, казалось, пил медленными глотками вечность. Он был обрадован и потрясен, что, как в юности, снова открыл для себя небо и звезды, и был счастлив этой встречей, словно свиданием с матерью. Когда он был маленьким, мать часто укладывала их с братом спать на крыше сакли и, пока они засыпали, рассказывала сказки о звездах.
Он уснул на рассвете, и приснилось ему, что мать, он и Султан пасут в небе отары звезд и ходят по небу, опираясь на посохи, как по земле. Ему не хотелось просыпаться, так отчетливо видел он каждую морщинку на лице матери, и совсем рядом смотрели на него широко открытые лучистые глаза брата.
Проснувшись, он долго лежал с закрытыми глазами и в который раз пытался представить, «как это было».
III
…Муж сорвался в пропасть, и осталось у Патимат два сына. Мальчишками покинули они камни родного аула, спустились вниз, как здесь говорили, в Россию, – искать свое счастье. Молча проводила она их до поворота за дальним утесом.
Оставшись одна, Патимат не плакала, слезы могли накликать беду на ее сыновей, она утоляла душевный голод в работе, незаметно привыкая к одиночеству. Когда приходило время получать на трудодни, аульчане завидовали Патимат: много она зарабатывала.
Эти дни в году были для Патимат самыми счастливыми, наполненными глубоким смыслом и значением. Сговорившись с соседями, она везла вместе с ними продукты в райцентр, на базар, и старалась продать все как можно дороже. Аккуратно, трешку к трешке, пятерку к пятерке, складывала она деньги в сумку, висевшую на груди, радостно ощущая ее потертую тесемку на своей шее. Расторговавшись, шла в магазин, долго стояла там, разглядывая товары. Наконец выбирала полюбившиеся ей вещи: дорогие отрезы, шелковые платки, одеяла. Все это для будущих гелин[5], на калым сыновьям.
О себе она не заботилась, ходила в одном-единственном платье и шальварах из черного ластика, на которых было столько заплат, что, казалось, и сосчитать нельзя, а она все умудрялась ставить новые. Отказывала себе и в пище: оставляла на год немножко муки для чуреков, толокно да соленый сыр – все остальное продавала. Она никогда не думала, не умела думать о себе и даже представить не могла, не могла понять, что можно жить иначе.
Приезжала с базара, бережно и торжественно складывала приобретенные покупки в сундук, закрывала крышку, и ей сразу начинало казаться, что вещи плохо уложены, она снова вынимала свое богатство, тщательно все осматривала, встряхивала. Делила на две равные части и начинала укладывать подарки по отдельности для старшей и младшей гелин. Мысленно выбирала в ауле невест для своих сыновей, примеряла, к лицу ли им подарки.
А весною, когда в садах аула цвели персиковые деревья, Патимат отпрашивалась у заведующего фермой на два-три дня домой. Он ее охотно отпускал, потому что Патимат редко пользовалась выходными. Дома она протягивала на открытой веранде веревки, вынимала из сундука и развешивала на них все свои сокровища: пусть продует их весенний ветерок, обласкает солнышко. Патимат знала, что если высушить добро в пору цветения персиков, то в нем, даже в шерстяных материях и каракулевых папахах, никогда не заведется моль. Как-то, в особенно урожайный год, купила Патимат две никелированные кровати, неслыханное по тем временам в их ауле богатство. Привезла их домой на колхозной машине. Все мужчины, что сидели на годекане, поднялись посмотреть на ее необычную покупку.
Всю ночь не могла заснуть Патимат. Она гладила холодные блестящие спинки кроватей, с боязнью покачивалась на пружинистых сетках. Потом положила на них матрасы, застелила шелковыми одеялами, взбила горки подушек и отошла в сторону – отошла и застыла, не в силах двинуться с места. Когда сердце немножко успокоилось, открыла сундук, разложила на кроватях цветастые ткани и долго не сводила с них зачарованных глаз.
Потом бросила, как всегда, на пол баранью шубу и улеглась рядом с кроватями, обняв мерцающую в темноте ножку одной из них. Она смотрела в черный потолок и слышала звуки свадебной зурны и бой барабанов, крики гостей и причитания свах, восхищающихся дорогими подарками, и видела алеющие щеки и опущенные ресницы своих будущих невесток.
«Вернутся, вернутся домой дети. Разве смогут они прожить без родного очага?» – думала Патимат и представляла, как входят в саклю выросшие и раздавшиеся в плечах сыновья, джигиты, свет ее очей.
Но шли годы, Патимат потеряла им счет, а сыновья все не приезжали. Изредка приходили от них весточки.
И вот на неоседланной лошади прискакал к ним на ферму мальчишка с веселым криком:
– Война!
Патимат управлялась на ферме, мыла посуду, готовилась к вечерней дойке. Она спокойно поставила на место ведро, отерла руки, подошла к заведующему фермой и сказала:
– Передай моих коров Маленькой Патимат, я ухожу в аул, совсем ухожу, – и, не оглядываясь, пошла по каменистой тропе.
Она не ждала этого часа, но он пробил. И она, внучка, дочь, жена и мать лучших джигитов родного аула, должна была встретить его достойно. Ей нужно было собрать хурджины для сыновей, вложить в их руки оружие предков. Три кинжала висели на стене ее сакли: кинжал деда, кинжал отца, кинжал мужа.
Весь вечер пекла Патимат в дорогу чуреки.
– Астапируллах! Бог ты мой, что ты задумала? Найти твоих сыновей в огромной России труднее, чем грешному перейти Сиратский мост, – отговаривали ее соседи.
– Не бойся, им дадут там оружие, за этим дело не станет, – посмеивались другие.
– Как это мать не найдет своих сыновей?! – спокойно отвечала Патимат. – Пускай Россия в сорок раз больше Ругельды, все равно я найду своих джигитов. – Патимат была твердо уверена в том, что врага, смертельного врага, нужно бить оружием отцов, в этом ее не мог разубедить никто. Хабары останутся хабарами, а она должна выполнить свой долг.
На рассвете, когда над вершиной Зудук-Меэр первый луч солнца пробил рдеющие облака, Патимат вышла из сакли. За спиной у нее громоздился тяжелый вьюк, там лежали три кинжала, чуреки и сыр. В руках она несла оправленную в серебро и кость кремневку прадеда. Хоть многие и не одобряли этой затеи, но провожать Патимат вышел весь аул…
…Много селений прошла старуха, много видела людей, но никак не могла дойти до Урус-Ратл[6]. Долго шла Патимат, уже силы стали изменять ей, а синяя полоска горизонта казалась такой же близкой, как и в первый день, и Урус-Ратл все не начиналась.
В большом даргинском селении Леваши, стоящем на перепутье в центральные районы Дагестана, повстречалась ей воинская часть. Долго смеялись солдаты, узнав через случившегося аварца-переводчика, куда и зачем идет старуха.
– Сидай, бабка, вместе сынов шукать будемо, – весело сказал белобрысый старшина, усаживая старуху в кузов своей полуторки.