– Игорь, оно же плохое, раз такое дешевое!
– Ничего, – сказал Игорь, вынимая длинными белыми пальцами из туго набитого бумажника две десятки. – Я ценник оторву. Откуда он узнает в своем Тамбове? – И радостно улыбнулся. – А еще лучше – припишу единичку. И будет не семнадцать, а сто семнадцать.
Что ж, наверное, обмануть можно всех: отца, мать, друзей, приятелей, подружек. А дальше что? Ничего. Просто однажды поймем, что обманывали самих себя. А жизнь тем временем уйдет невозвратно, как вода в той реке, унесет все, а ложь выпадет в осадок, как соль, и останется на наших костях мучить до конца дней…
В стороне от дороги, на косогоре, замелькали голубые и темные кресты деревенского кладбища: редкие серебристые памятники с красными звездочками наверху вспыхивали на солнце ярко, празднично. «Надо поставить матери памятник, – подумал Антонов, – сколько лет собираюсь… Немедленно! Сегодня решим с Надей, завтра же беру отпуск, занимаю деньги и еду. Все. Дальше откладывать некуда!»
По обе стороны от дороги тянулись хорошо обжитые дачные леса, наполненные веселой жизнью летнего времени. И Антонову вдруг подумалось, что дачная местность, как молодость, – временный праздник. И так же, как за дачами начинается суета будничной московской жизни, так и за молодостью идут времена другие. И одному их встречать трудно, боязно…
– Мне нужна жена, а не милицейский свисток! – вдруг сказал Антонов шоферу, когда они благополучно миновали желтую будку ГАИ за кольцевой бетонной дорогой.
– Хм, – шофер отвесил толстую лиловую губу, взглянул подозрительно, – бывает!
«Хорошо, что у нас с Надей одна профессия, – размышлял Антонов. – Хорошо, что она моложе. Хорошо, что любит меня. Хорошо, что знала лучшие мои времена… Плохо, что не умеет готовить, но я научу (Антонов, как многие завзятые холостяки, был отличный кулинар). Черт возьми, редко встретишь москвичку моложе тридцати, у которой было бы развито чувство дома, семьи, хозяйских обязанностей, а не чувство столовки, ресторана, буфета, полуфабрикатов. Что ни говори, а женщины распустились, самостоятельность их заела, сбила с истинного пути, замордовала. Удивительно, но у многих нет радости быть Женщиной. Даже слово женственность почти не употребляется. У нас на Кавказе в этом смысле больше порядка. И Надю, для ее же блага, надо сразу поставить на место, с самого начала…»
Скоро они приехали. Поселок был стандартный, и найти нужный дом не составило труда. На стук Антонова к воротам подошел коротконогий парень в туго обтягивающей грудь и мощные бицепсы белой тенниске. У него было такое пустое лицо, что Антонов не разобрал, какие у него глаза, нос, рот, уши, блондин он или брюнет.
– Мне нужно видеть Надежду Васильевну, – значительно сказал Антонов.
– Надюха, тебя! – басом крикнул парень и пошел на своих коротких, кривых ногах в глубину двора.
Эта его «Надюха» так неприятно полоснула Антонова, что он невольно поморщился.
Надя вышла к нему в стареньком, только что выглаженном ситцевом халатике, сияющая, с семечками в руке.
– Ой! Что-нибудь случилось? – испуганно зашептала она, беря Антонова за локоть и толкая его подальше от ворот.
– Все в порядке. Что могло случиться? – Антонов улыбнулся.
– Да… ну… в общем, – Надя смешалась, покраснела. – Ты как сюда добрался?
– А вот машина стоит, – он небрежно кивнул на такси в кружевной тени придорожных берез.
– Я ему нужна… – не глядя на Антонова, глухо сказала Надя. – Он очень любит сына. Он приехал за мной… вчера.
«Вот этот, что кричал “Надюха”, ее муж?! Боже мой…» Антонов растерянно усмехнулся и вдруг почувствовал, что в животе его лежит горячий камень. Опять пришло к нему это пугающее ощущение!
– Я, собственно, долг приехал отдать. – Он вынул из кармана три рубля. Сунул их в карман Надиного халатика. Вздрогнул, ощутив под ситцем обнаженное тело. Превозмогая себя, посмотрел ей в лицо, такое близкое и чужое, с почерневшими и косящими от волнения глазами. Чуть пониже ее левой ключицы, в смуглой ямке, прилипла семечная скорлупа. Антонов нежно взял ее двумя пальцами, бросил в траву, повернулся и пошел к дожидавшемуся такси.
1979
I
Сколько лет ни загадывал Кирилл Тимофеевич Деркачев пойти в праздник Победы постоять в сквере у Большого театра, все не получалось: то выпадала его смена крутить баранку, то болели дети, – словом, все шло наперекосяк, как будто черт с ним баловался. Но на сей раз он твердо решил, что увидит праздник не по телевизору, а наяву, исполнит свою мечту.
– Нюра, ты за мной присмотри, чтобы обязательно пошел, – попросил он жену еще шестого числа.
– Грец за тобой присмотрит, – отвечала Нюра, вывезенная им в сорок седьмом году из-под Таганрога, где стояла тогда его часть и откуда он демобилизовался. – Ты мужик, так и будь сам себе хозяин!
Восьмого числа Кирилл Тимофеевич работал до 23.00, привез план, все чин чином, сдал машину – и сразу же за ворота парка, не дожидаясь компании попутчиков, подальше от греха: «Давай, Тимофеич, по сто грамм за Победу, специально для тебя пузырек вез»… и т. д. Знал он эти сто грамм – лиха беда начало.
От таксопарка до дома Кирилла Тимофеевича, по московским понятиям, было не далеко и не близко, около часа езды на общественном транспорте, но обычно он этим транспортом не пользовался – скидывался с попутчиками на «мотор» и через двадцать минут, бывало, уже выходил у своего подъезда. На этот раз пришлось ехать автобусом, потом метро, потом еще три остановки на троллейбусе, но Кирилл Тимофеевич был так рад, что ускользнул от нежеланной выпивки, так горд собой, что и не заметил, как добрался до дому. Был уже второй час ночи. Нюра спала, на столике в кухне, накрытый тарелками, как всегда, его ждал обильный ужин. Кирилл Тимофеевич любил поесть основательно, да и понятное дело – без хорошей заправки легко ли таскать его сто двадцать килограммов? Всегда было в нем сто десять, и он гордился постоянством своего веса, а за последний год вдруг нагулял жирку: видно, годы берут свое, куда от них денешься – через пяток лет на пенсию. Здоровье еще было при нем, конечно, уже не такое, как в молодые годы, когда он без видимой натуги плечом отрывал от земли задок полуторки, но все-таки – чего Бога гневить – не совсем еще отсырел порох в пороховнице.
Поужинав, Кирилл Тимофеевич закурил перед сном всегдашнюю «беломорину», вышел на балкон своего двенадцатого этажа; белые коробки домов с черными решетками окон и редкими огнями кое-где были видны в ясной ночи очень далеко, почти до кольцевой дороги. Там, у дороги, в одной из башен жила со вторым мужем Витей его старшая дочь Тоня – копия своей матери, такого же невысокого росточка, худенькая, голубоглазая. Кирилл Тимофеевич гордился дочерьми: обе окончили институт, обе инженеры. Старшая работает в Москве, а младшая поехала по распределению далеко за Урал, правда, прописана пока дома, может, еще вернется. За младшую Кирилл Тимофеевич не беспокоился: характер у нее был его, не девка, а черт в юбке, такая нигде не пропадет! А вот у Тони судьба не задалась: первый муж попался алкаш алкашом, второй тоже не лучше, детей нет, плохо живет дочка. Пробовал учить ее муженьков – вышли одни неприятности: первый сбежал, с перепугу завербовался чуть ли не в тундру, второй грозился подать в суд, еле отговорили. Тоня обиделась: «Папа, зачем ты портишь мне жизнь?» Нюра взяла с него слово «не соваться». А жаль, еще бы разок проучил этого нынешнего Витю – и был бы он как шелковый. Глядя с высоты на ночной город, Кирилл Тимофеевич смутно подумал о том, как он привык к нему: будто и не было у него иной жизни, будто так и сновал он всегда по тесным улочкам центра, по новым микрорайонам, по ближним загородам и все старался проскочить на зеленый свет, и гнал, гнал, гнал, не оглядываясь, – а куда, спрашивается? Тридцать лет в Москве, считай, коренной житель. Демобилизовался, расписался с Нюрой в сельсовете, и двинули они в столицу. Никогда прежде не бывал, очень уж хотелось поглядеть, какая она, Москва-матушка? Так и сказал молодой жене: «А что, Нюра, айда в Москву за песнями!» Сказано – сделано, такой он был в молодые годы. Водители в столице всегда требовались, тем более у него фронтовой опыт. Сначала мыкались по общежитиям, потом заимели комнатку, потом комнату побольше, в самом центре, там и детей нажили, потом их старомосковский каменный дом забрало учреждение, а они, к своей радости, получили вот эту трехкомнатную квартиру в новом районе. Да, как будто и не было иной жизни, кроме московской, а ведь была… еще какая была жизнь!
Докурив, он бросил папироску с балкона, проследил полет гаснущего огонька и пошел спать. С тех пор как дочки уехали из дома, Кирилл Тимофеевич спал в большой комнате на тахте. Здесь его большому телу было куда привольнее, чем на узкой кровати из рижского гарнитура. В темноте комнаты белели нейлоновые занавеси, матово светилась хрустальная люстра, а над тахтой, на стене, покрытой ковром фабричной работы, висело старинное кремневое ружье – самая сокровенная для Кирилла Тимофеевича вещь, с которой не расставался он с 1942 года.