Наконец, она однажды разрыдалась и сказала, что благодарит его за все, что не может уйти не попрощавшись, но далее это невыносимо, так и сказала, невыносимо. Тогда он устроил ее на работу уборщицей, в другую больницу, поселил в комнату, Корнейчук ему в этом легко помог, а Сашеньку – в детский сад. Приходя туда иногда, по субботам, доктор следил за занятиями и играми – играли в солдат, стреляли, убитые напоказ падали навзничь и долго лежали, а солдаты с деревянными ружьями сурово смотрели на врагов и на доктора, потом приходила бонна, которую тут звали как-то по другому, и учили стихи про Первомай, про октябрьские праздники, день седьмого ноября красный день календаря, к нам он весело приходит, траляляляля, все вокруг звенело от детских голосов, улыбалась советская бонна, тревожно посматривая на доктора, он сидел и смотрел на Сашеньку, представляя его дальнейшую жизнь – эту школу, эти стихи и песни по праздникам, потом ремесленное, может быть, училище, или даже институт, смешную красноармейскую шапку на нем, винтовку в руках.
Именно тогда, пожалуй, доктор окончательно слился с окружающей средой, перестал из нее выделяться, Сашенька стер все различия, ради этих визитов доктор жил и ради этих визитов работал.
Потом появились и другие чужие дети. Выйдя на пенсию, он продолжал практиковать, держать частную практику, стал педиатром, семейным доктором, зарабатывал неплохо, помогал Марии деньгами, окончательно, но по-прежнему бессловесно сблизившись с нею. Она была счастлива, но ничего не просила, ничего не требовала, ни места в квартире, никакого особого внимания, просто отдавалась ему свежо, горячо, пылко, как настоящая южная девушка, доктор удивлялся себе, но в конце концов все-таки это все устроилось как-то так, как было можно, в какой-то единственно верной конфигурации.
Научная его работа, слава богу, перед войной заглохла, статьи пылились в ящике стола, кругом исчезали люди, коллеги, врачи, он ничего про это не думал, лишь иногда узнавая последним все эти загадочные новости и понимая, что новое время постепенно превращается в старое и все возвращается на круги своя, цена человеческой жизни по-прежнему была ничтожна, но его убежище, которое он выстроил за все эти долгие годы, оказалось настолько прочным, что он нисколько не сомневался в своей правоте, в своем решении: тогда, в 1918 году, все было сделано правильно, ни о чем не стоило жалеть, только о том, что ушла Вера, но она и не могла не уйти, ее манила внутренняя пустота ее сознания, зазеркалье, в котором она все глубже и глубже пропадала, доктор это понимал все яснее, и все больше хотелось ему самому однажды увидеть, где же она и что там, – однако эти мысли научились протекать сквозь его повседневные привычки. Частный дореволюционный доктор, с таким опытом и такими талантами, был нужен в Киеве всем, умение же его диагностировать детей (особенно до четырнадцати лет) было настолько поразительным, что, уйдя «на покой», доктор зажил еще более насыщенной жизнью, полной трудов, пеших прогулок, подъемов по высоким лестницам, визитов, Мария стала лучше одеваться, а Сашенька поступил в очень хорошую школу. Так они дожили до того момента, когда доктор начал ходить в дом к зубному врачу Лазарю Соломоновичу Блюминштейну и лечить его дочь Анечку пяти лет…
Это был второй, после Сашеньки, ребенок, который его так сильно поразил – Весленский приходил в этом дом чаще, чем нужно, иногда даже без приглашения, подолгу сидел вместе с Анечкой и ее нянькой, наблюдая за ее движениями, за тем, как она водит пальчиком по страницам книг-раскрасок, читать по слогам она пока не научилась, да это было и не нужно, за тем, как одевает своих кукол, как встает на ножки и бежит к буфету посмотреть, не оставила ли там что-нибудь вкусное мама. Это была сияющая девочка, ангел советской жизни, но дело было не в этом, не в золотых волосах и нежной коже, не в прекрасных ее еврейских глазах, нет. Доктор силился понять, для виду измеряя девочке пульс и слушая стетоскопом дыхание, совсем другое – откуда в ней эта царственность, эта величественность, как будто она родилась еврейской царицей, повелительницей всего мира, возможно, думал доктор Весленский, это оттого, что в новых советских городских семьях стало заведено иметь одного, двух, ну иногда, очень редко, максимум трех детей, но очень часто именно одного или двух, это, конечно, было совершенно понятно, тяжелые жилищные условия, чего, впрочем, нельзя было сказать о семье Блюминштейнов, тут было три комнаты, а из соседей всего одна ветхая старушка, да и та прислуживала богатой семье, – эти дети, эти новые дети, они очень тонко чувствовали свою новую роль.
Весь мир Блюминштейнов строился вокруг Анечки, вся семья, дяди и тети, дальние и ближние, собирались вокруг нее, как вокруг зажженной свечи в субботу, это было важно, настолько важно для всех, что даже доктор уважал эти чувства, хотя самого Блюминштейна он не любил, а вот доктора в этом доме любили, принимали как дорогого гостя, в любое время, что было, впрочем, понятно, девочка была крайне болезненная, и несколько раз он буквально подхватывал ее на краю большой беды, благо, был теперь у него телефон и добежать до Подола было ему несложно, а то и взять извозчика, которого всегда оплачивал Блюминштейн, нервно глядя из окна на улицу.
Так было и на этот раз, в том военном году, летом, когда все уже было очень плохо и становилось все хуже и хуже, но, увы, ни Весленский, ни семья Блюминштейнов не вышли из города со всем потоком, это было опасно, поезда бомбили, колонны грузовиков бомбили, потом в город вошли немцы, было страшно за девочку, прежде всего за нее, конечно, хотя многие родственники Блюминштейнов бежали, а доктору бежать снова не хотелось, было очень плохо, и становилось все хуже и хуже, но жить по-прежнему было можно, тем более что детей в городе оставалось довольно много, и все они требовали его помощи, матери нервничали, отцы сходили с ума, он бегал по городу со своим саквояжем, ему выписали пропуск – те, кто работал в каком-то новом учреждении, его звали обратно в больницу, но он не пошел, ему хотелось быть рядом с ними, с этими детьми, и главное, ему очень хотелось видеть Анечку, которая неожиданно, среди лета, вдруг принесла откуда-то коклюш и гулко кашляла на всю квартиру.
Он заходил буквально ежедневно, давая свои рекомендации, строго следя за диетой и подолгу, конечно, оставаясь в той комнате, где по-прежнему вместе с няней сидела на ковре Анечка, водя пальчиком по страницам и одевая своих кукол, послушай, сказал он ей в этот день, а ты действительно хочешь в путешествие, она важно покивала и вдруг обняла его, да, сказала она, поедем вместе с нами, я тебя очень прошу, я тебя даже умоляю, поедем по морю, на корабле, там будут острова, там будут другие страны, повторяя чужие слова, она становилась прекрасна, как принцесса, которая отдает написанные государственным канцлером распоряжения, мы будем плыть, плыть, и никогда не утонем. Конечно, сказал он, и вдруг понял, что сегодня действительно что-то не так: в углу стояли пустые еще чемоданы, и хозяйка отбирала одежду, он не обратил на это внимания, думая, что она идет на барахолку менять вещи на продукты, но тут было что-то не так, сейчас, подожди, сказал он Ане и вышел.
Что происходит, спросил он Блюминштейна, который нервно курил, вы что, с ума сошли, у вас ребенок в кашле заходится, а вы курите, доктор, сказал Блюминштейн, как вы думаете, это надолго, что надолго, ну вот, он кивнул на смятый листок бумаги на столе, нас хотят куда-то отправить, куда, оторопел доктор, я не знаю, мечтательно улыбнулся Блюминштейн, наверное, сначала в Польшу, я слышал, что туда, а может быть, в Румынию, потом морем на теплоходе, но куда, в Палестину, в Америку, в Аргентину, каков замысел правительства, его не может не быть, что вы имеете в виду, доктор сел и внимательно осмотрелся, ну вот вы сами посмотрите, сказал Блюминштейн, немцы мудрые люди, конечно, евреям давно необходимо компактное проживание, то есть попросту жить вместе, жить одной семьей, по одним законам, а то что же это получается, в Германии нас ограничивают в правах по национальному признаку, в СССР, извините, доктор, но это правда, по классовому, мы тут, многие из нас, вдруг оказались какие-то враги народа, непонятно, правда, почему, в Польше вроде все в порядке, но там немцы евреев селят как-то отдельно, нет, так не годится, нужно найти наконец место, где всех нас поселят вместе, где будут одни законы, еврейское самоуправление, я совершенно с этим согласен, я даже буквально рад этой новости, потому что, честно говоря, мне надоело жить этой жизнью, все время одно и то же, нет, я хочу жить новой, понимаете, доктор, новой прекрасной жизнью, где-то в теплой стране, да, я знаю, там придется много работать, может быть, от зари до зари, но я готов, я совершенно к этому готов.
Доктор оглянулся и увидел, как у жены Блюминштейна, собирающей чемодан, крупно дрожат руки, а вы уверены, осторожно сказал он, что вам стоит туда идти, ну доктор, радостно закричал Блюминштейн, ну я так и знал, что вы тоже подвержены этим страхам, этим предрассудкам, но я вас уверяю, я долго ждал этого события, готовился к нему, немцы мудрые люди, я хочу уехать, я хочу оказаться не здесь, не вблизи войны, ну что же делать, если мы оказались с вами по эту линию фронта, надо переезжать, куда-то еще, жить тут, среди этих озлобленных, потерявших совесть людей, я не хочу, а вы не знаете, вы не слышали, на чем будут перевозить, просто я думал, что сбор будет возле вокзала, а говорят, поедем на грузовиках, но ведь это же какая уйма машин, бензина, не понимаю, может быть, нас заставят идти пешком до Сортировочной, скажи мне, что брать, Лазарь, отчаянно сказала жена Блюминштейна, ну малышка, весело ответил он, ну ты странная, ну мы же все решили, ты в шубе, я в пальто, ну что, бросать шубу, пойми, сказала она, будет очень жарко, идти далеко, да неважно, сказал он, ты чемодан собрала, она кивнула.