Но подождите, Сергей Валентинович, еле слышно заговорил наконец Весленский, я зашел в одну церковь, я видел такой концерт, вдохновение неимоверное, люди плачут просто, тут нет отчаяния, тут именно что вдохновение, правильно, закричал в нетерпении Преображенский, потому что не для большевиков, не для этой новой советской буржуазии, а для нормальных людей. Нет, подумал Весленский, нет, это не так, наверняка многие артисты, тем более молодые, которые хотят новаторства, открытий, да и старые артисты тоже, наверняка многие из них испытывают восторг во время исполнения, настоящий восторг, от того, что они играют именно в таких странных, неподходящих, непривычных условиях, да и среди студентов, новых студентов на медицинском факультете, среди наплыва случайных людей наверняка есть гении, есть люди, которые также в восторге от его лекций, потому что они оказались на них, пусть в морозе, в голоде, но…
Это чувство, которое имел в виду Весленский, это новое необъяснимое чувство жизни лучше всего выражалось для него в двух или даже трех примерах.
Опять-таки по вечерам, когда он приходил на Волхонку (дом был почти напротив нового музея) после своих бессмысленных хождений по этой новой Москве и заставал купание Виталеньки, этот таинственный и как бы волшебный обряд семейной религии, он успевал ненароком, невольно подглядеть за Ириной, дочерью профессора, когда она исполняет все эти процедуры – торопливо обтирает, заворачивает в одеяла, переодевает, дует на легкие детские волосики, чтобы они скорей стали сухими, – он вдруг ловил себя на том, что в лице, в глазах, в движениях этой молодой женщины он видит не просто что-то тривиальное, а наблюдает волшебный огонь, ибо все, что происходит вокруг, конечно, делает ее жизнь осмысленной и невероятной, этот волшебный огонь борьбы за жизнь, за Виталеньку, за эту маленькую душу наполнял ее саму такой страстью, что она, как казалось Весленскому, несмотря на все их бытовые несчастья, была почти счастлива в эти минуты. Он был уверен, что сейчас, буквально на его глазах в ней рождается новый человек – какой-то более сильный, более умный, более нежный, чем прежде, человек нового времени, человек, способный не сломаться, не сдаться перед всем этим ужасом истории и понимающий это.
Ему и впрямь казалось, что все эти женщины и мужчины, живущие в том промерзлом, безумном ноябре, раздувают внутри себя этот огонь и освещают им путь себе и своим близким, возможно, из последних сил и, возможно, в смертельной тоске, но и в счастье тоже.
Таким, конечно же, был и молодой доктор, ученик Преображенского, который, работая в лазарете, заразился в ту зиму сыпным тифом.
Больные тогда лежали в нетопленных палатах в собственном белье, почти без присмотра, ибо в большинстве сыпнотифозных больниц на врача приходилось 150–200 больных, а в некоторых и больше. Переполнение достигало крайних пределов, и количество больных в большинстве больниц превышало количество кроватей.
Лекарств почти не было. Врач ходил по палате и мерял пульс тифозным. Если же пульс бывал плох, прописывал самые простые сердечные капли. Других лекарств у него не было.
Но даже это – то бишь почти бессмысленная процедура, – было смертельно опасно, ибо вши ползали везде, и хотя молодой врач заблаговременно смачивал керосином воротник и рукава своего халата, но и это не помогало, ведь сапоги его были худы, все в дырах, ну а заменить новыми не было возможности – купить их было не на что. «Попробуйте тут сами не впустить вошь», – сказал молодой врач Андреев Преображенскому и криво усмехнулся, показав на свои дырявые сапоги. Это был совсем молодой светловолосый человек с длинным носом и широкой улыбкой.
Однажды он зашел к Преображенскому (его лаборатория находилась в том же корпусе) и пожаловался на высокую температуру. Профессор забеспокоился: не сыпняк ли. Молодой врач сказал, что начало нехарактерное, может, обойдется, но опасность есть. Через три дня он умер.
…Весленский, выслушав рассказ про этого врача Андреева, вдруг понял, что смерть эта лишь подтверждает его теорию. Молодой врач знал, на что идет, но упрямо шел – собственно, на свою смерть – не только потому, что у него «не было другого выхода», или повинуясь привычному «чувству долга». Нет, здесь было и нечто другое – он шел в палату к своим больным, чувствуя в себе эту новую страшную силу. В нем тоже родился этот «новый человек».
Но объяснять все это Преображенскому доктор не мог, да и не хотел.
Но самым важным и самым ярким впечатлением от той безумной и заснеженной Москвы был, как ни странно, десятиминутный визит к соседям Преображенских. То была семья музыкантов: папа скрипач, дедушка консерваторский преподаватель, мама виолончелистка, кто-то там еще играл на арфе, все они, смеясь, рассказывали о новых концертах, в пролеткультах, для новой публики. Ну вот видите, горячо сказал Преображенский, они смеются над этим, но в смехе этом не было, как ни странно, ни презрения, ни отвращения, тем более, как подумал вдруг Весленский, концерты революционного Бетховена были в этой семье единственным средством к существованию, главной надеждой на жизнь, и что уж тут смеяться, только благодарить товарища Бетховена и товарища Луначарского, что спасают от смерти, попросту от смерти. Но главное в этой музыкантской квартире, что запомнил и отметил про себя доктор, было удивительное место в их доме, которое служило им «детской» или спальней – а именно бывшая ванная комната.
Сюда перенесли кровать для малыша и кровать для молодых родителей. Здесь стоял некий шкафчик, куда прятали теплую одежду, бутылочки с молоком, где уж они его доставали, бог весть, в нем держали даже книги. Это был волшебный шкафчик, в котором хранились самые важные вещи семьи, и как он уместился между огромной синей ванной с позолоченными ручками кранов и ватерклозетом с белой фаянсовой вазой – бог весть. Но он уместился. Вообще ванная комната была роскошна и выстроена по новейшим европейским образцам, поэтому здесь было так просторно, что вошли еще две кровати (одна детская, одна взрослая), пара стульев и даже маленький журнальный столик. На стенах по веревкам были развешаны детские пеленки, и все это вместе производило впечатление щемящее и удивительное. Во всех остальных комнатах музыкантской квартиры царили холод и запустение, кругом были пыльные следы от исчезнувшей мебели (сломали на дрова), сваленные на пол книги – словом, разрушение коснулось всего. Здесь же был выстроен новый, тесный, сиротский, но уют. Это было убежище человеческого в этой квартире, это, в сущности, был новый дом внутри старого, то место, где было сосредоточено все тепло, вся последняя энергия, вся надежда, профессор Преображенский долго интересовался, даже простукивая стены, как же тут держится это тепло, за счет чего, ну а как же вы без окна, тихо спросил Весленский хозяйку, не скучно, да нет, что вы, она покраснела и улыбнулась, так лучше, из окна видно все это, а тут нам ничего не видно, мы видим друг друга и радуемся друг другу, отсюда легче выходить на улицу, потому что тут тепло и уютно, тут ребенок, тут можно полежать, почитать газеты, да я не знаю, просто закрыть глаза, а если что-то нужно, мы выходим в комнаты, ищем нужную вещь и приходим назад, скорей-скорей, вот так, уплотнения еще коснулись не всех, к тому же это была большая профессорская семья, снабженная к тому же всеми возможными мандатами как участники концертов революционного композитора Бетховена, они надеялись, что пока не будут уплотнять, а там посмотрим. Но уже сейчас было понятно, что эти – выживут, эти перенесут холод и мрак, потому что они знают секрет, секрет обретения нового дома внутри старого, секрет правильного бегства, секрет укромного счастья, ведь если просто зайти – это была обычная квартира того времени, покореженная событиями, потускневшая, ободранная, пустая, не хватало только следов пуль в оконных рамах, но внутри нее был потайной мир, мир уюта и тепла, которому Весленский не то чтобы позавидовал, но – задумался…
И вот, понимаете ли, сказал Преображенский, когда они спускались вниз по лестнице из музыкантской квартиры, вот так они надеются переждать, пережить зиму, потом другую, третью, вот так они надеются спрятаться от всего этого, вы, наверное, это поняли, мой дорогой друг, желание похвальное, но, увы, невыполнимое, не дадут, достанут, я к этим чернокожим присмотрелся, поверьте мне, старику, и вам, и им, всем надо бежать, и чем скорее, тем лучше, из этого прекрасного нового мира, который товарищ Ленин считает самым лучшим из миров, поскольку он, видите ли, честнее и справедливее, но в чем же его честность, в том, что отняли у людей свет, тепло, воду скоро отнимут, хлеб, шоколад, молоко, тем, что у людей отнимают жизнь, ежедневно, ежечасно, в чем справедливость, в том, что дикие орды… А! Да что я говорю, – и профессор отвернулся, почти заплакал.