И не надо думать, что я бревно. Я далеко не бревно. Во мне все, между прочим, бурлит. И хорошее, и плохое. И жизнь бурлит, и смерть тоже. Просто я придумал себе: про главное не думать, тем более не представлять. Потому что невозможно ж так! Человеку хочется спастись от всего на свете, а тут постоянное такое…
Да.
А все ж таки я в тот день работал. Если б не работал, не знаю, как бы до вечера и дотелепался.
После смены ноги меня на Полевую не несли. И к Зое не несли. Если честно, я про Зою за все время не вспомнил. Хоть у нее дите в сравнении с Розкой еще было живое, наружу, наперекор мне, не просилось, а просилось долежать себе спокойно на правильном месте.
Ноги сами понесли меня на Розкину квартиру. Конечно, ничего там моего не было, кроме дедовой бороды у писателя Толстого. Но кто ж мне запретит явиться – не по-товарищески, так по-людски?
Когда мы с Дорой везли Розку в больницу, дверь закрыли на ключ. Дора ключ засунула себе в саквояж. Так он там и остался. Получалось, что я шел к закрытым дверям. Я это понимал, но надеялся.
И правильно делал.
Дверь была открыта.
В квартире не слышалось ничего – ни всхлипа, ни голоса. И духов Розкиных не слышалось. А слышалась самогонка напополам с табаком.
Я потрогал безотлучный револьвер у себя на животе и смело продвинулся в главную комнату, с большим круглым столом под скатертью.
Картина передо мной развернулась следующая.
На стуле сидел товарищ Погребной в человеческой, а не форменной одежде и пускал наполовину открытым ртом дым с папиросы, а сама папироса, видать, крепко приклеилась к губе. Хлопцы часто подобным образом так дурака валяют. Только лицо Погребного выражало собой не баловство. Причем веки набрякли и пропускали глаза наружу через малюсенькие щелки. И через эти щелки было понятно, что в глазах у Погребного ничего хорошего не имелось. И шел от Погребного такой воздух, что хоть переставай дышать.
На столе в красивой тарелке с вырезными краями лежала горка вонючих бычков – что вонючих, это и с самого порога было понятно. А рядом просто на скатерти тоже ж горкой навалился клад. Ну, пускай и не весь, как я про него думал с детских остёрских лет, но все ж таки. А на самом верху этого клада – кольцо.
Мое! Мое кольцо! С блестящими камушками: и бесцветными, и красными, и зелеными… Я сразу узнал.
И тут я заплакал. Что греха таить, меня заставило плакать кольцо, а не ленинская смерть теперь уже пополам с Розкиной. Слезы покатились наперегонки одна за одной. Причем плач у меня получился сильный, вместе с разнообразными звуками.
Погребной какие-то мгновенья слушал все это молча, даже голову не направил в нужную сторону.
Потом сдвинул папиросу вбок рта и другим углом спросил:
– Ты хто?
Я представил себе, что опять нахожусь в кабинете Погребного и мне предстоит разоблачить вражеского Ракла или хоть кого.
Перед ответом я выровнялся в струнку и твердо прекратил слезы.
– Товарищ Погребной, я Гойхман!
Погребной вытащил-таки папиросу и вдавил в тарелку. А мог бы, между прочим, еще докурить. Я обрадовался, что таким образом Погребной настроился на разговор. Конечно, на повестке дня у него Розка. И конечно, он думает такое же про меня. Но у меня на повестке появилось другое. И это другое сверкало мне всеми своими неприкрытыми переливами.
А Погребной продолжил свое:
– Гойхман. Есть такой… Шо, Гойхман, пришел Розу помянуть?
– Розу, Розалию Семеновну. – Я в подтверждение крепко вытер глаза и нос рукавом бушлата. Поднял голову, как на линейке перед революционным знаменем, и сказал: – Я, товарищ Погребной, был Розалии Семеновне вроде родного меньшего брата, вы ж и сами знаете…
– Ага! Знаю! Брата! Ты перед мной не придуряйся! Мне Роза всю твою облупленность уже давно доложила!
С слов Погребного я не понял, про какую облупленность он говорит. Потому что ж таковых было несколько.
На всякий случай я вроде в порыве ступил одной ногой вперед и сказал:
– Розалия Семеновна с всех людей выделялась честностью, товарищ Погребной. Иначе б ей партия и люди не доверялись. И вы тоже, товарищ Погребной, как ответственный представитель власти доверились Розалии Семеновне. Доверились же? И дело вели, и все… Это ж всему Чернигову известно, как вы дело вели. Крепко! Не щадили врага! И я считаю, раз Розалия Семеновна вам про меня что-то докладывала, значит, я то и есть. Только вы мне расскажите побольше, а я вам, товарищ Погребной, может, объясню. И обязательно объясню. Честное слово! Бывает же так, товарищ Погребной, что слова сами выворачиваются, и никто не виноват…
Я говорил и смотрел в лицо Погребного. В глаза, в щелки оловянные, с заходом в борозду между бровями. Представил, что впихиваюсь через эту глубоченную прорезь прямо в самые его мозги. Прямо с ботинками не вытертыми – а Розка ж настаивала и настаивала, чтоб я вытирал. Впихиваюс-с-с-сь… Главное – чтоб в Погребной голове сейчас не осталось пустого места против меня.
Будем откровенны, я хотел взять Погребного голосом. Я раньше уже много когда отмечал, что мой голос действовал на людей. В те времена еще мало шла речь про гипноз. Тем более в простом обиходе жизни. Но что-то такое или подобное у меня, конечно, было.
Да.
Было, не было, а Погребной проявил себя таким образом.
Шваркнул рукой по столу. А силы ж у Погребного нашлось много. Он, может, и не рассчитывал, а кулак ударил сам по себе. И подскочила одна горка – бычки вонючие, и другая горка – цацки блестящие, и рассыпались обе-две по дубовым доскам. По доскам, которые Розка под хорошее настроение собственной ногой натирала. Щетку особую нацепляла и – давай-давай! И ходила Розкина нога туда-сюда, скоро-скоро, и тряслись Розкины груди – туда-сюда. И мне Розка наказывала: “Давай-давай!” Другой щетки в хозяйстве не было, так я куском войлока – давай-давай. Ой!
Да.
Погребному оказалось неважно, что куда посыпалось. А важно ему оказалось меня припечатать.
Для этого Погребной аж сам лично подскочил – вроде горки. Вскинулся, только что на меня не прыгнул.
– Шо ты, падло, мне тут варнякаешь? Шо ты мне тут угрозы строишь? Голову мне забить хочешь? Шо ты, шмаркач, можешь мне – мне! – языком своим объяснить? Это я тебе щас объясню! Ты сюда приперся, шоб цацки выкрасть! Розе люди приносили – за ее заступничество. Они несли, а она принимала, шоб не обидеть. Роза мне сама рассказала. Другая б утаила, а Роза – нет! А ты про золото вынюхал! Роза – она ж была перед всеми открытая! Еще хотела отдать на доброе дело… А тебе б захапать! Это ж ясно! А тут я – жду, дожидаюся, пока до тебя дойдет про смерть Розы. Тебе ж не Роза дорогая, а ее цацки! И Роза тебе цену правильно называла! И я щас называю – копейка! Копейчи́на – и того много! Грошик ломаный – на твою покупку это уже будет много! Роза меня давно просила, шоб я ее в нужный момент от тебя защитил. Так и говорила: “Очень прошу, когда надо будет, ты меня защити!” От тебя, гада, просила защитить! Роза прямо плакала, шо ты пристал банным листом! Ты ж за Розой хвостом ходил! “Розалия Семеновна! Помогите то, помогите это! Я ж сирота, я ж босый, я ж голый…” Пользовался! А Роза тебе и то, и это! И с Раклом этим, контрой, ты ж к Розе заявился! И Роза собой рискнула! Сколько ж она переживала! Сколько ж она себя на людей потратила! А ты чем на нее потратился?
Я молчал. Потому что кто Погребной мне такой, чтоб перед ним открывать свои траты. Причем даже если б они и были.
Погребной несся по рельсам без остановки, и Коммуну проскочил бы. Будем откровенны, мое молчание его только разгоняло. Я это учел.
– Я Ракла в расход пустил ради Розы! Понимаешь ты такое дело?! Чтоб только Розу успокоить – убил гада… А ты?!
Что я…
Про ломаный грошик на свою покупку я, конечно, пропустил мимо. И про Розку – слезную заступницу тоже пропустил. Не спорить же с замороченным. А про прицельную самовольную стрельбу в Ракла не пропустил. Между прочим, Розка меня стрелять не просила… Может, не успела. Тогда б и посчитались, кто кого стрельнет…
Внутри Погребного пружина вроде совсем закончилась. А у меня, будем откровенны, пружина только сильней закрутилась. Я ж прямо в чистую воду смотрел, когда говорил про слова, которые сами выворачиваются. Что греха таить, я и про то, что никто не виноват, бовкнул. Но это отдельно.
Я решил, что мне надо в настоящую минуту смолчать. Как говорится, втянуть язык. У Погребного ж на все свое понимание. То есть такое, какое ему в разнообразные места вложила Розка.
Да…
Между прочим, кольцо с камушками не само ж до Розки прибежало. Бегало еще туда-сюда… Мое-то оно мое. Это если по совести и справедливости. А если по происхождению – оно ж шкловское. И остальное, что понятно, оттуда же, с шкловского клада. Я уже раньше вывел, что они сговорились. А теперь мне открылось на голой ладони такое: Шкловский Розке кусок клада, а Розка Шкловскому – вечный покой и хату.