Взволнованный Валентин Маркович взял жену за руку. Иза порадовалась за них. Песнь опровергала предположение о том, что лучшие произведения искусства – плоды неразделенной любви. Любовь Патрика и Ксюши не изолировалась от мира, не пыталась возвыситься над его изъянами. Любовь щедро и просто делилась с миром солнечной радостью, как дети на празднике делятся со всеми дольками мандарина.
Когда партию на фоне Ксюшиного вокализа вновь повел саксофон, музыка оторвалась от земного притяжения. В нее проникла светлая грусть. Иза услышала свою ностальгию и, закрыв глаза, узрела с высоты птичьего полета движение ледохода в верховьях реки. Могучее тело Лены просыпалось, взламывало зимние узы, густо дыша из глубины взбаламученным придонным течением. Взгляд скользнул на конскую тропу во влажном ельнике, где колючие ветви были выкручены книзу до высоты лошадиных морд. Голос Ксюши вознесся к несвойственному ей регистру и, кажется, достигнув опасных пределов срыва, спокойно, ровно воспарил в блеске верхних звуков над храмовым сводом вросшего в небо сосняка. «Лес моей Майис», – подумала Иза со смятением в сердце. Мысленный ветер летел вдоль колоннады лучистых стволов дальше и дальше, остатние звуки угасали, таяли до тех пор, пока не сошлись в точке звенящего эха… Или то был иллюзорный голос тишины.
Ксюша утопла в цветах. Артистов насилу отпустили, после чего на сцену поднялись музыканты из объединения ансамблей. Они говорили о природной технике голоса солистки, ее врожденном чувстве ритма и находке уникального стиля.
– Вы, бесспорно, достойны восхищения, – сказал какой-то музыкальный авторитет. – Но мне трудно вписать вашу версию в известные джазовые направления. Во фразировке прослеживалась лиричность славянских линий, – он повернулся к Патрику, – ваш интернациональный дуэт был ни на что не похож! Я не знаю, как называется изобретенная вами разновидность джаза… да это и не джаз! Вы, кстати, забыли объявить название.
– Без имья, – пояснил Патрик. – Человек слышит, что хотеть.
– Каждый – свое? – озадачился авторитет.
– О, да. Сам придумывайет названий. Йа назвал «Куба». Так йа слышал и так придумал, потому что сейчас играл водопады на горы Сьерра-Маэстра. Там в Орьенте жил мой дед, там мой отец ходил с команданте делать революций.
– Ты играл Кубу? – удивилась Ксюша. – А я пела о своем Забайкалье…
Ниночка пригласила «свою» компанию на день рождения. Ксюша не хотела идти.
– Эльфрида Оттовна показывала, как надо кушать культурно, да я запамятовала.
– Некому там ужасаться твоему невежеству, – хмыкнула Лариса. – Ниночка сказала, что предки уйдут.
– Ну и что, – упрямилась Ксюша. – Не корова же я, чтоб по-культурному кушать.
– Коровы умеют есть культурно? – удивилась Иза.
Ксюша засмеялась:
– А то! Они, когда жуют, челюстей не открывают, а я забыть могу. И столовыми приборами правильно пользоваться не научена.
Лариса тоже развеселилась:
– Ой, горенько мэни з тобою! А еще на Кубу собралась!
– Чего-о?! Куды это я собралась? – Щеки Ксюши мгновенно разгорелись.
Иза поспешно вклинилась между вечными спорщицами:
– Ничего сложного: салфетка на коленях, вилка – в левой руке, нож в правой, мясо отрезаем кусочками от края к середине…
Отец Ниночки руководил важным заводом, мать занимала влиятельный партийный пост. На курсе одну Ниночку называли уменьшительным именем. Не из ласковых побуждений, а потому, что двадцатилетняя девушка выглядела максимум на пятнадцать лет и вела себя поначалу, как невоспитанный подросток. Безукоризненная ее фигурка обещала никогда не меняться, о чем Лариса, по обыкновению, злословила: «Маленькая собачка до старости щенок». Густо крашенные ресницы придавали глазам Ниночки мрачноватое мерцание, длина ресниц поражала самое смелое комсомольское воображение. Под косметикой в стиле немого кино она, очевидно, пыталась скрыть комплекс инфантильности. В институте ее боевую раскраску осуждали, но так, чтобы это не дошло до слуха декана.
Выяснилось, что учеба и Песковская патологически несовместимы. Если она садилась на лекциях близко к кафедре, преподаватели раздражались и читали предмет через пень-колоду. Поговаривали, будто Ниночка успела сменить три вуза и нигде не протянула дольше семестра. Но глупой она вовсе не была. Просто ее способности лежали за границей избранного родителями образования. На французском языке девушка шпарила, как на родном. Того же Мопассана, возмутившего идейно выдержанную Ларису, читала в подлиннике и любила Ван Гога, несмотря на отрезанное ухо и предосудительную манеру импрессионистской живописи. Понятно, что для культработы эти неофициальные достижения и любви не годились.
К большей части однокурсников Ниночка относилась с пренебрежением, то есть в упор не видела. «Народу полно, интересных людей мало, а я – одна такая», – заявляла она всем своим видом. Независимая ее душа не принимала философию равенства и братства.
За преданность делу партии матери Ниночки когда-то простили родство с «бывшими». Мать не предполагала, что усиленно скрываемая порода совершит марш-бросок сквозь несколько поколений и с сокрушительной силой выстрелит в единственное дитя, рожденное поздно, после взятия многочисленных карьерных, а затем санаторно-больничных бастионов. Дочь получилась копией прабабки-дворянки, унаследовала ее старосветскую привычку воротить нос от всего не comme il faut и даже склонность к легочным заболеваниям.
В малом возрасте любимым словом болезненной девочки было детское словечко «льзя». Разнообразные «льзя» росли вместе с дочерью, принося родителям кучу хлопот и неприятностей. «В семье не без урода», – вздыхала отцовская родня, поднявшаяся к интеллигенции из честных пролетарских кругов. А плевать Ниночка хотела на порицающие поговорки и прочую критику. Ну и пусть урод, зато любимый до затмения родительского разума. Отец с матерью из кожи вон лезли, чтобы жизнь у ненаглядного ребенка была сплошным праздником.
Андрей сразу заинтересовал Ниночку полным равнодушием к ее поведению. Ведь экстравагантность тогда приносит удовлетворение человеку, когда возбуждает чье-то удивление, а лучше – негодование. Непритворно безразличный Гусев задел воспаленное вседозволенностью самолюбие Ниночки, поэтому на первую общекурсовую лекцию по истории КПСС она явилась в рубахе-апаш и брючках, заправленных в мягкие итальянские сапоги выше колен.
Отчаянное пижонство студентки вызвало скандал и сорвало занятия. Андрей воспользовался переполохом и спокойно принялся читать какую-то книгу. Не оценил дерзкую экипировку однокурсницы, не поразился ей, не осудил! Неотзывчивость Гусева потрясла Ниночкин выхоленный эгоцентризм до основания.
Парторг Борис Владимирович назвал выходку будущей культработницы реакционной провокацией. Контрреволюционерку препроводили в деканат, оттуда – домой, переодеваться и стирать с лица «Веру Холодную»[23]. Дядя пригрозил отчислением. Племянница впервые почти искренне попросила прощения.
Вначале она возненавидела Андрея. Но ненависть – страсть со знаком минус. Ненависть могла быстро сжечь душу и слабое тело. А что взамен? Ниночка начала мечтать, чтобы Гусева каким-то образом не стало. Никогда и ни для кого. Потом вдруг подумала – ни для кого, кроме нее, и нечаянно на этой мысли утвердилась. Так у всех на глазах развернулся односторонний роман.
Видя ее танталовы муки, враги злорадствовали. Беспечный Гусев не догадывался, что мстит ломаке за высокомерие. Назойливая девушка его тяготила. Он старался сплавить ее подальше и забывал всюду, куда она с ним напрашивалась. Ниночка поняла – ослепительным оперением Гусева не проймешь, и стала одеваться скромнее. Отошла на второй план, за спины, в тень. Постепенно Андрей и привык к ней, как к тени. Тень не замечают, однако избавиться от нее нереально. В Ниночке проснулась прабабкина целеустремленность и способность использовать этот фактор движения как форму существования. Когда-то упрямая тяга к цели довела прабабку до самопожертвования – заставила ее последовать за мужем в Сибирь и спасла его от гибели в холодном краю.
Ниночка отцепилась от бессознательного детства и неожиданно перепрыгнула через несколько ступеней в зрелую рассудочность. Редкий человек может признаться себе в собственных недостатках – Ниночка призналась. Она сумела выковырнуть и выкинуть из взбалмошного характера неутолимое самолюбие. Не утолилось? Прощай. Вслед за тем были выброшены капризы и лень. Заносчивость выжималась труднее, мелкими частями. Не все сразу, cherie amie, не все сразу… Образовавшиеся пустоты активно заполнялись учебой, потомственной женственностью и любовью. Ниночка остро ощутила вторжение в жизнь приставки «не» и разумно решила не бороться с ней, а взять в союзницы. Однажды она выйдет из тени. Андрей другими глазами посмотрит на Галатею, вылепленную заново не его руками, но ради него, и поймет, что жить ему без нее НЕльзя.