Слава богу, эта мегера не видела, как я только что трескал здесь арбуз и дыню, как неуклюже, можно сказать, паралитически замедленно ухаживал за немкой.
– А я-то тебя ищу-ищу, а ты, оказывается, вот где. А ну марш в палату! Или, по-твоему, твою капельницу я должна самой себе ставить? Ишь выдумал!
Ладно еще, что Матильда не смеялась мне вслед, как тому долговязому придурку, – и на том спасибо.
Весь следующий день после того, как меня бесцеремонно выставили из ее палаты, я не видел Матильды и не делал попыток еще раз ее навестить. Наверняка долговязый лимон воспользовался обстоятельством, что его палата расположена по соседству, а мне идти через весь коридор, мимо других палат, под перекрестными и явно насмешливыми взглядами. Но немецкое волосатое чудо не отпускало меня ни на минуту, и стоило мне прикрыть глаза, как я снова и снова склонялся над Матильдой, поправляя подушку, и губы ее были так близки, так желанны…
В понедельник утром, во время врачебного обхода, я видел, как из матильдиной палаты выходил целый синклит белых халатов во главе с самим Арменом Ашотовичем, главврачом больницы. На душе у меня стало почему-то тревожно. Когда к нам на веранду заглянула Розалия Марковна, старая еврейка, больше похожая на армянку, чем армянка Анна-Ануш, и похвалила меня за исполненную роль переводчика и за фрукты, я осмелился спросить, как поживает наша немка и как на ее состояние смотрят наши медицинские светила. Оказалось, что поживает немка хорошо, и состояние у нее вполне приличное, но болезнь несколько запущена, потому что обнаружили ее с запозданием, так что ей придется какое-то время соблюдать постельный режим.
Уходя, Розалия Марковна попросила меня иногда навещать немку, взять над нею, так сказать, шефство, чтобы той не было одиноко и тоскливо.
– Вы же понимаете, каково оказаться в больнице в чужой стране, где ни друзей, ни родных. Приехала отдохнуть, а тут такая напасть. Так что вы уже войдите в ее положение. Тем более что вы говорите по-немецки. Gut?
– Ja, naturlich! – согласился я, стараясь не выказывать своего энтузиазма. – Если, разумеется, сестры не станут этому препятствовать.
– Не станут: я скажу. Но злоупотреблять своим шефством не советую: и ей, и вам нужен покой и психическое равновесие. А то знаете, как у нас, у русских, в таких случаях бывает…
Как у нас, у русских, в таких случаях бывает, я не знал, потому что не имел опыта, но согласился с поспешной готовностью:
– О, ich alles ferstehe, meine gute Arztin!
Розалия Марковна рассмеялась и ушла, довольная.
– Ну и что, пойдешь? – спросил Сергей, когда за Розалией Марковной закрылась дверь. – Кстати, что ты ей сказал, что она так обрадовалась? Если не секрет, между прочим…
– Сказал, что она добрая женщина, – ответил я, позевывая. А про себя подумал: «Видел бы ты эту немку…»
Сергея мой ответ явно успокоил.
– Между прочим, получается, раз она иностранка, так все возле нее должны ходить на задних лапках. Лично я бы не пошел. Нет, разок-другой сходить, конечно, можно, но чтобы как обязаловка… Между прочим, тебе шах.
– Шах? Ах, да, действительно… Так ты думаешь, сходить разок-другой – и все?
– Ну! В порядке, так сказать, вежливости. Тем более, что ты вчера, между прочим, уже ходил. Еще шах. Беру ладью, между прочим…
Я опрокинул короля. Сергей удовлетворенно потер ладони, достал разграфленный лист бумаги и вписал туда свою очередную победу.
А я думал: сейчас идти? или попозже?
Прошлым вечером я к Матильде так и не попал: провалялся с капельницей, а за вчерашний вечер и сегодняшнее утро нашими с Сергеем усилиями от арбуза и дыни ничего не осталось, так что если идти, то с чем? Рассчитывать, что Таисия Ардалионовна навестит меня и сегодня, не приходилось. И хотя мои посещения благословлены сверху, воспользоваться этим благословением затруднительно. Не могу же я сказать Матильде, что пришел потому, что меня прописали ей наравне с пятипроцентным раствором глюкозы. Если бы я точно знал, что она ждет меня, просто меня – и никого больше, тогда бы другое дело. А так…
Я проиграл еще несколько партий и несколько кое-как свел к ничьей. Сергей ликовал: наконец-то справедливость восторжествовала и провинция берет верх над заносчивой столицей.
В столовой Матильда не появлялась: ей носили еду в палату. Еда была такая же, как и у всех. Женская половина желтушников обратила особое внимание на это обстоятельство и осталась им вполне удовлетворена. Мужская половина помалкивала и думала свою горькую мужскую думу. А долговязый придурок поглядывал в мою сторону желтыми глазами и ухмылялся. Наверное, у него были для этого причины.
Вечером я совсем было отважился навестить свою подшефную, но тут у меня вдруг ни с того ни с сего подскочила температура, и Розалия Марковна – она дежурила в эти сутки – уложила меня в постель, прописав мне двойную дозу глюкозы с какими-то дефицитными добавками, которые стали мне доступны исключительно за знание немецкого языка.
Вообще, после воскресенья отношение ко мне медперсонала резко изменилось: мне чаще улыбались медсестры, повариха накладывала больше каши, меня даже навестил сам Армен Ашотович, который не просто ощупал мой живот и заглянул куда надо, но и снизошел до отвлеченного от медицины разговора. Мы покалякали с ним о том о сем, кто где бывал и что видел, и вскользь даже о литературе. Оказалось, он большой любитель Лермонтова и Есенина, потому что и тот и другой весьма созвучны его армянской душе, чем очень меня растрогал.
Но едва поднявшись, Армен Ашотович насупил сросшиеся брови и голосом сварливым, будто не он только что рассуждал о Лермонтове и Есенине, проскрипел:
– Покой, покой и еще раз покой.
Оглядел недовольно веранду и вышел.
Утро следующего дня разбудило меня беснованием непогоды. По стеклам веранды текли ручейки, ручьи и потоки; хлипкие рамы вздрагивали под напором ветра, дребезжа и поскрипывая; многочисленные щели и дыры скулили и выли на разные голоса. Казалось: еще одно усилие – вода проникнет внутрь и обрушится на меня и на спящего Сергея. Ивы, подсвеченные мотающимся фонарем на покосившемся столбе, то гнулись, припадая к самой земле, то простирали к небу свои длинные гибкие ветви, так похожие на женские волосы, то ли моля о помощи, то ли мечтая о полете. Время от времени нервные жгуты молний с треском разрывали черную ткань неба и терзали невидимые холмы, и тогда по их крутым бокам скатывались вниз огромные железные бочки, наполненные тяжелыми валунами, и трепет земли достигал моего тела, вызывая в нем безотчетную тревогу.
Я глянул на часы – не было еще шести. Мне вдруг представилось, как в темной продолговатой палате из черной копны волос мерцают тревожно серые глаза Матильды, а рядом нет никого… ну, ни единой души. И задохнувшись от сострадания и решимости, я спустил ноги с кровати, нащупал на стуле свою пижаму, поспешно натянул ее на себя, всунул ноги в шлепанцы и тихонько выскользнул в коридор.
Коридор был пуст и темен, его освещала одна единственная тусклая лампочка, да из-под двери сестринской комнаты пробивалась полоска света. С бьющимся сердцем я остановился перед дверью матильдиной палаты и тихонько постучал. И тот час же услыхал негромкое «Ja!»
Странно, но Матильда нисколько не удивилась моему появлению. Она только засмеялась тихим горловым смехом, и когда я опустился рядом с ее кроватью на табуретку, протянула мне руку.
Я взял ее руку и прижал ладонью к своему лицу. Ладонь была прохладной. Потом ладонь ее скользнула мне на затылок – и вот они серые мерцающие глаза, вот они чуть припухшие губы…
Полыхнула молния, с адским грохотом палата ринулась в тартарары, глаза Матильды вспыхнули и погасли, и меня закружило и понесло куда-то сквозь грохот грома, гул дождя и вой ветра…
– Тильдхен! – шептал я, целуя ее глаза, лицо, губы. – Meine Tildchen! – слова эти рождались сами собой, без всякого усилия с моей стороны, а Матильда откликалась на них тихим горловым смехом…
…Что-то стукнуло в коридоре – мы замерли и очнулись. Я судорожно еще раз вдохнул запах ее тела, оторвал губы от ее затвердевшего соска, выпростал руку из-под ее рубашки и замер истуканом на табуретке.
Грохот не повторился, лишь мимо палаты прочечекали чьи-то шлепанцы – и все стихло. Я снова склонился над Матильдой.
– Nein, nein! – прошептала она и добавила по-русски и будто бы со стоном: – Потом, Дима-а, пото-ом.
В нерешительности я выпрямился. Сердце мое стучало и прыгало, лицо горело. Матильда закрыла ворот больничной рубахи и натянула одеяло до самого подбородка. Вспышка молнии на миг осветила ее лицо – и это было совсем не то лицо, которое я видел в воскресенье: оно сияло, светилось призывным светом. Я рванулся к ней, ее руки обвили мою шею, наши губы слились, проникая друг в друга, ее язык, остренький и твердый, шарил у меня во рту, но в коридоре опять что-то загремело, послышались голоса…
– Nein, Dima-a! Alles! Genug! Пото-ом!