После врачебного обхода Матильда снова появилась у нас на веранде. На этот раз она выглядела по-другому: талию ее стягивал тонкий поясок, а темно-каштановые волосы, спадающие на плечи, были перехвачены красной ленточкой. Из нее так и била энергия и жизнерадостность, так что, казалось, дай ей волю, она бы тут все поставила с ног на голову. Но наши с Сергеем глубокомысленные постные рожи удерживали ее от безрассудства.
Матильда прошлась по веранде, сделала парочку пируэтов и что-то быстро и длинно пролопотала на своем языке. Из ее речи я уловил всего лишь несколько слов, но в какой они были связи между собой, каким образом относились к нам с Сергеем, особенно – ко мне, я так и не понял, как ни морщил свой глубокомысленный лоб. Вдруг Матильда подлетела к нам, смешала на доске фигуры, расхохоталась, схватила нас за руки.
– Kom spazieren! Nicht Schach spielen! Genug! Genug! Genug! Spazieren! Spazieren! Spazieren!
– Чего это она? – удивился Сергей.
– Говорит, погода хорошая, гулять зовет.
– А-а! Это мы, между прочим, с удовольствием! – воскликнул Сергей, будто приглашение относилось исключительно к нему лично. – И то правда, сидим тут без воздуха, а свежий воздух, между прочим, лучшее лекарство.
– Was hat er gesagt? – спросила у меня Матильда.
– Er hat…
Нет, объяснять Матильде, что сказал Сергей, я был не в состоянии. Все эти сложности с немецкими временами, склонениями и спряжениями, артиклями и обязательным порядком слов я позабыл настолько прочно, что ломать над ними голову было совершенно бесполезно. Поэтому в таких сложных случаях я избегал в разговоре с Матильдой всего этого, пользуясь самыми простыми назывными формами существительных и глаголов, и по-немецки это звучало примерно так:
– Он говорит хотеть гулять погода есть хорошая есть большая польза на наше здоровье.
Ответом был хохот со шлепками по бедрам, приседаниями, со слезами и топаньем ног. Впрочем, и сама Матильда говорила со мной на таком же языке. Правда, сперва она строила фразу вполне по законам своей немецкой речи, но так-как я не всегда и не сразу понимал сказанное, начинала упрощать фразу, доводя ее до известных американизмов, вроде: «Я – о-кей!», «Ты – в порядке?», «Достаточно плохо», явившихся, судя по всему, следствием упрощения языка, годного лишь для того, чтобы выражать самые примитивные потребности. А уж я сам, выслушав ее, мысленно выстраивал слова в нужном порядке, хотя русский язык разрешает почти любой порядок, что сказывается и на нашем жизненном укладе. Матильда, надо думать, делала то же самое, но ей, в чем я был совершенно уверен, делать это было труднее, и я лез вон из кожи, чтобы мои фразы все-таки походили на немецкие.
Постепенно и нас с Сергеем захватило веселье, беспричинное и легкомысленное, свойственное детям да иностранцам, не знающим ни языка, ни традиций друг друга и посему допускающим любую нелепицу в отношениях с аборигенами. Ничего смешного мы бы с Сергеем не нашли, если бы вздумали изъясняться на такой тарабарщине.
Мы вышли в больничный садик. Несмотря на чудесную погоду и еще не жаркое утро, остальные больные оставались в своих палатах, и на всем обширном пространстве больничного двора, с тремя или четырьмя разбросанными там и сям корпусами, изолированными друг от друга невидимыми стенами, не было видно ни души.
Сергей шел впереди, энергично указывая путь к единственной скамейке под ивами, что напротив нашей веранды, будто сиживал там уже не раз и будто сами мы этой скамейки найти бы не смогли. Он снова и снова пытался объясняться с Матильдой на ломаном русско-английском, но если бы Матильда и понимала хоть что-то по-английски, Сергея она бы все равно не поняла, как не понимал его я, тоже когда-то учивший… или, вернее сказать, проходивший английский в институте и сдавший его аж на четыре балла. Впрочем, жестикулировал Сергей куда красноречивее и доходчивее. При этом он игнорировал совершенно мои возможности переводчика, то ли не веря в них, то ли считая, что непосредственное общение более для него выигрышно.
Глядя, как Сергей увивается вокруг Матильды, я представил его в своем врачебном кабинете, как обхаживает он симпатичных пациенток: «А это что за буковка? Смотрите на меня, дорогуша! Не мигайте! Ах, какие у вас, между прочим, глазки!» – и подумал, что он все-таки выбрал себе не ту специальность: ему бы не окулистом быть, а гинекологом. Впрочем, если я и не пытался перехватить у него инициативу, то исключительно потому, что был уверен: Матильда из нас двоих предпочитает не его. К тому же она частенько обращалась ко мне за разъяснениями, и меня иногда так и подмывало посадить Сергея в лужу в ее глазах, и я, быть может, поддался бы этому искусу, если бы не видел, что сам он делает это значительно лучше меня.
– Э-э, Матильда, – говорил Сергей, заглядывая ей в глаза. – Социалисмус – это ты понимать?
– Ja, ja, понимать, – смеясь, отвечала Матильда.
– Комсомо-ол понимать?
– Йес, комсомо-о-л.
– А вот как у вас, между прочим… как вы иметь в ГДР этот социалисмус, а потом… – и Сергей сделал красноречивый жест, как бы отворачивающий кому-то голову и сердито спросил: – Фээргэ есть хорошо? Понимать?
Матильда в ответ лишь хохотала.
– Да ты не есть смеяться! Я, между прочим, серьезно! Вы – социалисмус, мы – социалисмус. Вери гуд! Ол райт! Горбачев – фью-юить: нет социалисмус! Ельцин… – на Ельцина у Сергея слов не хватило, но по лицу его было видно, что он этому Ельцину, равно как и Горбачову, выколол бы оба глаза. – Понимать? – и смотрел теперь на Матильду в упор, точно пытался выяснить у нее степень близорукости.
Судя по всему, Сергей, как и большинство из нас, русских, еще до конца не усвоил те перемены, которые обрушились на страну, и ему, по крайней мере, казалось, что Матильда обо всем этом знает больше, чем мы. Хотя бы потому, что ближе к тому самому Западу, откуда все будто бы и свалилось на наши головы.
И тут с Матильды вдруг слетела веселость, черты лица огрубели, глаза загорелись яростным светом. Подавшись к Сергею, она разразилась длинной речью, из которой я понял, что она, Матильда то есть, с удовольствием уехала бы жить в ФРГ еще раньше, до разрушения «стены», и всегда плевать хотела на этот самый социалисмус. Говорила она это, глядя на Сергея с такой злостью, будто он был виноват в том, что эта возможность для нее возникла так поздно.
Признаться, я растерялся: не ожидал от Матильды такого напора. А поначалу даже подумал, что чего-то не разобрал в ее запальчивой речи, что там, быть может, все как раз наоборот. Я переспросил, но она уже овладела собой, улыбнулась, махнула рукой и вдруг выпалила с милой улыбкой:
– Den Esel kennt man an den Ohren und an den Worten den Toren, – что по-русски означает: «Осла узнают по ушам, а глупца по речам». И хотя перевод этого афоризма дался мне не просто, я окончательно убедился, что Сергей мне не конкурент.
А он смотрел то на меня, то на Матильду и хлопал своими светлыми глазами, доказывая лишний раз, что необоримое влечение к женщине, к ее телу, превращает подчас даже умного мужчину в настоящего осла.
– Успокойся, Серега, – попытался я вернуть его к светским разговорам о погоде, к будущему выздоровлению и ожидающему нас морю. Но он набычился, смотрел на нас с Матильдой так, будто перед ним сидели заговорщики, по вине которых что-то там не сложилось в его жизни, и все старался выяснить, как это так случилось, что немецкие рабочие после всех жертв Второй мировой войны, после гитлеризма и прочего, смирились с падением ГДР, чтобы вернуться туда, откуда все началось. Будто наши рабочие не смирились. Да и все прочие – тоже.
Странное, однако, чувство – видеть, как терпит крах твой соперник, и не испытывать к нему ни жалости, ни сострадания.
Более того, мне так хотелось, чтобы он провалился куда-нибудь, – хоть в тартарары, – и мы бы остались с Матильдой вдвоем. Ведь должно же, в конце-то концов, наступить это вожделенное «потом», когда никто не сможет нам помешать! Я почему-то был уверен, что и Матильда ждет того мгновения, когда мы останемся одни. Она то и дело бросала на меня умоляющие взгляды, которые, как мне казалось, вполне откровенно требовали от меня каких-то решительных действий по отношению к Сергею.
Признаться, я и сам мучительно искал предлог, чтобы отделаться от третьего лишнего и прекратить эту бесполезную трату времени. Ведь его, времени, нам с Матильдой отпущено так мало, что не успеешь оглянуться, а оно уже все в прошлом. Это только кажется, что впереди целая вечность, состоящая из бесконечного числа секунд, а на самом деле… На самом деле счастливое время пролетает мгновенно, а тянется бесконечно лишь несчастливое. Как тянутся, например, эти минуты и даже секунды втроем, эта бестолковая, какая-то болезненная активность моего товарища по несчастью и моя отупелая ненаходчивость.
Время шло, а я ничего не мог придумать. Ведь не скажешь же Сергею, чтобы он катился отсюда на все четыре стороны. И я уже ненавидел его той иссушающей ненавистью, которой только и можно ненавидеть своего врага. Мне был противен его голос, его ужимки, его бесконечные «между прочим», которые слетали с его языка, пожалуй, даже чаще, чем в обычной речи. Похоже, и Матильду уже не веселили его языковые изыски, его жестикуляция. Она смеялась все реже и как бы по принуждению, все чаще с недоумением поглядывая на меня. А я лишь пожимал плечами…