Ее сынишка, двенадцатилетний Ивась, знал гораздо больше матери. Он сказал мне, что у лейтенанта были серые глаза, волосы как пшеница, а вот на фотографию вроде не похож. Он опроверг уверение матери, что лейтенант был «молодесенький»: «И ни, – говорил он, – не дюже старый, но вже дедько».
Я попросила пустить меня в сарай.
– Та на шо вам, там у мэни курей полно, воши. Я ёго звёсткою белила, белила – курей вша заедает, еще наберетесь…
Я излазила весь сарай, обыкновенный, каменный, с какими-то старыми досками, корзинами, шестами для кур… Я не хотела из него уходить, так бы и сидела, и сидела в нем, хотя ничего, никакого следа не нашла, а уйти – сердце не пускало. Не знаю почему, но, только еще переступив порог, я была уверена, что именно в этом сарае провел Алеша последние дни, последние часы своей жизни. Сарай был тщательно выбелен. Я осматривала стены, все щелки, все закоулки, все гвозди, ведь прошел почти год с тех пор, как здесь был Алеша, чего же я искала? Если бы стены не были выбелены толстым слоем извести, я бы нашла то, что искала. Я как-то до физического ощущения была убеждена, что под этой ненавистной пожелтевшей известью хранятся отпечатки Алешиных рук, может быть, его последние слова. И я нашла их, нашла. Упросив хозяйку, Ивася и маму помочь мне вынести все из сарая, я увидела вдруг стразу свое имя. Оно было написано много, много раз подряд: «Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза». Это было там, где лежали дрова, там оставался кусочек непобеленной стенки. «Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза» – этот Алешин крик оглушил меня. «Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза», – а дальше слой извести и бледно-фиолетовые полосы размытых щеткой слов…
Тогда мне этих слов было так мало, находка эта меня совсем убила: «Лиза» – и ни словечка больше…
Но чем больше проходит времени, тем значительнее звучит для меня каждая буква моего имени, написанная перед смертью Алешей: «Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза». Этот его последний крик стал для меня мерилом, по которому я хочу научиться жить.
Слишком поздно, скажешь ты, когда все, что было, – было. За это и казню себя, и прошу у Алеши прощения, и сужу тебя и себя.
Теперь ты понимаешь, почему я не могу остаться с тобой, не могу стать твоей женой?
«Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза Лиза…» Что же я ему отвечу? «Подожди, Алеша, я стала женой человека, которого ты называл отцом, а он тебя – предателем…»
Но это еще не все, хотя это и главное. Я подошла к самым черным страницам своей жизни…
Алешу судили заочно, по показаниям тех двух да по письму ко мне о встрече на Большой Медведице, которое нашли у него в полевой сумке. Трудные то были годы, самые трудные в моей жизни. Не было больше писем от Алеши, его заботы, его любви. Ты перестал меня замечать. Я чувствовала, что это не игра с твоей стороны. Просто ты потерял ко мне всякий интерес. Если я напишу сейчас, что это было для меня тогда безразлично, я солгу. Нет, ты никогда не был для меня безразличен. Меня больно обижало твое равнодушие, мне так было бы дорого твое дружеское участие, но ты не замечал меня, просто не замечал. И это делало меня еще несчастнее, если можно было быть несчастнее, чем я была.
Татьянка часто болела и требовала большого внимания и большого ухода. Академический отпуск в институте у меня окончился, я его дважды продлевала. Нужно было или бросать институт, или браться за учебу серьезно. Я вернулась в институт, но работу не бросила: жить было бы не на что. Пенсию на Татьянку я тогда еще не получала. Согласиться с тем, чтобы меня и дочку содержала Татьяна Сергеевна, я не могла, она и так помогала, покупала все для Татьянки. На мои деньги тогда, кроме хлеба да картошки, ничего нельзя было купить. Мама нянчила Татьянку. Правда, Татьяне Сергеевне, да и мне не нравилось, как она за ней смотрит, но что я могла поделать… Мама резонно говорила мне: «Ну чего вы, благородные, разохались? Тебя-то я вырастила без всякого режима и дочку твою выращу, не бойся».
Все, кто меня видел, говорили, что меня трудно узнать. Я стала очень худой – кожа да кости, как-то согнулась, почернела вся. Татьяна Сергеевна все время настаивала, чтобы я пила гематоген, рыбий жир. Только один ты ничего не замечал. Ты весь ушел тогда в свою научную работу, в свою диссертацию. Ты все дни проводил или запершись в своем кабинете, или в больнице. Когда ты встречал меня, всегда задавал один неизменный вопрос: «Как дела, как живете, Лиза?» Я всегда отвечала: «Ничего, спасибо». Мой ответ тебя вполне удовлетворял, ты не расспрашивал больше ни о чем. Мне же от отчаяния хотелось стукнуться о стенку головой: раз – и конец. Но была Татьянка, правда, к маме она была гораздо больше привязана, чем ко мне: мама была с ней целый день, а я только ночью.
Когда ты видел Татьянку, то делал круглые глаза и говорил ей «коза, коза!», вытягивая вперед два пальца, на этом твои родственные отношения к ней оканчивались. Иногда я умышленно не бывала у вас неделями, раз выдержала целый месяц, но тебя больше не беспокоило мое отсутствие.
Но вот ты защитил докторскую диссертацию, блестяще защитил. Ты вернулся из Москвы помолодевшим, совсем молодым и счастливым. А раньше, перед тем как уехать, ты даже не простился со мной. Я так не могла. Ведь ты уезжал на три месяца, на такие, как мне казалось, испытания! Я не могла, чтобы не проводить тебя, не проститься. Я ждала, что ты придешь сам. Но ты не пришел. Идти к вам незваной, прощаться с тобой на глазах у всех я не хотела. Я знала, что поезд остановится на несколько минут на «Сортировке», и помчалась по рельсам пешком к этой маленькой станции, тогда ведь еще не было автобусного сообщения. Я не знаю, что тогда гнало меня этой мрачной ночью по рельсам (твой поезд уходил около трех ночи), но мне было необходимо видеть тебя. Я успела, пришла за несколько минут до прибытия поезда. Я знала номер твоего вагона, место.
Да, мы увиделись. Ты с удивлением посмотрел на меня:
– Лиза, вы? Зачем?
– Мы же не простились.
– Ах вот что!.. Я же не бог весть на сколько еду, зачем же вам было бежать сюда ночью одной, – недовольно сказали вы и добавили: – Идите, а то поезд сейчас тронется, он стоит здесь всего три минуты.
Вы не хотели, чтобы ваши соседи по купе видели меня. Вы выпроводили меня, соскочили со мной на перрон, взяли меня за локти, приподняли и, не поцеловав, поставили вновь на землю.
– Все, Лиза! Бывайте здоровой!
Поезд набирал ход, вы стояли на подножке и молча махали фуражкой.
Я смотрела вам вслед опустошенная и такая несчастная, что даже сейчас, когда я вспоминаю ту ночь, мне хочется плакать: «Бедная, бедная девочка!»
Вы не писали, конечно, вы не писали мне из Москвы, до меня ли вам было… Но как я ждала вашего письма, если бы вы только могли понять, как я ждала!.. Я бы все вам простила за это письмо: и прошедшее, и настоящее, и будущее. Но вы не написали ни строчки, ни строчки. Только в письме к Татьяне Сергеевне: «Привет всем, кто меня помнит!» У тебя было полгорода знакомых. Кому же принадлежал привет – «всем» или мне одной? Эта приписка тогда меня больно оскорбляла.
Я так много плакала в ту зиму, что и на люди не хотелось показываться. И Татьянка разболелась. У нее была корь, потом воспаление легких, потом коклюш. Я ее тогда чуть не потеряла. Татьяна Сергеевна ходила ко мне часто, она очень любила девочку. Один раз после приезда из Москвы пришли с ней и вы. Лучше бы не приходили! Надушенный, свежевыбритый, расфранченный, вы чувствовали себя лишним в моем доме. В комнате царил страшный раскардаш, не умолкая, плакала больная Татьянка, требуя, чтобы мы с мамой носили ее на руках, а мы с мамой так устали, что руки сами размыкались, не в силах держать ребенка.
Больше месяца почти без передышки мы с мамой носили Татьянку по комнате взад-вперед, взад-вперед. Я тогда даже забыла, что есть на свете зеркало и множество других вещей, которые помогают женщине быть красивой. Только когда открылась дверь и вошли вы с Татьяной Сергеевной, я вдруг увидела себя – нечесаную, в несвежем измятом платье, замученную бессонницей. Татьянку еще в довершение всего слабило, и она то и дело просилась на горшок. У меня ведь была одна комната, и я чувствовала, что вы ужасно злы на Татьяну Сергеевну, что она вас сюда притащила. Вас коробил и мой вид, и плач ребенка, и стоящий посреди комнаты детский горшок, и Татьянкины пеленки возле печки (на дворе вот уже который день шел дождь). Мама, пользуясь присутствием Татьяны Сергеевны, легла отдохнуть (уже многие ночи она не спала вместе со мной), легла, мгновенно уснула, громко захрапев. Вас это прямо передернуло. Татьяна Сергеевна заметила это и заторопилась прощаться.
– Лиза, в субботу мы в честь защиты банкет устраиваем, приходи. Мария Ивановна побудет с Танюшей, а ты приходи, – сказала мне Татьяна Сергеевна на прощание.
Вы молчали, будто бы не слышали, о чем говорит Татьяна Сергеевна. Я взглянула на вас – вы отвели взгляд. Так мы простились.
Татьяна Сергеевна всегда очень следила за собой, а в то время она стала еще строже, еще взыскательнее. Выглядела всегда так, будто бы шла в театр.