– Угу, Лизавета эту фразу регулярно повторяет.
– Вот я сидел там за столом, смотрел и примерно так и думал: «Где я? Кто все эти люди? За каким лешим они мне сдались?» Смешно. Хотя нет. Даже не смешно. Неинтересно… Ну, кроме тебя, конечно. Кстати… Ты где эти сапоги откопала? – в его голосе смешивались недоумение и восхищение. – Очень впечатляюще. Такое сказочное барахло – хоть в музее выставляй.
– Барахло! – фыркнула Ольга куда-то в его воротник. – Мужчины никогда ничего не замечают. Это ж те самые сапоги, которые я носила, когда… Ну когда ты меня у рынка перехватил. И пальто…
– Ну пальто я не видел. Ты ж без него сидела, а после его Никита забрал… А сапоги не помню, конечно. Я и не думал, что все это сохранилось.
– На память берегла, – тихо отозвалась Ольга. – Ты лучше скажи, откуда ты эдакий костюмчик добыл?
– Откуда-откуда, у родителей в шкафу нашел. Тоже, кстати, знаменитая вещь, мама мне его купила, когда я Кристине собирался предложение делать. Я его и надевал-то всего один раз, даже и не думал, что он цел, копался в шкафу, выбирая, что пообтерханнее, чтоб достоверно лохом-неудачником выглядеть, гляжу – висит красавец… Но твой костюмчик да вместе с сапогами измызганными – это тоже нечто…
– Степан, когда меня во всем этом увидел, чуть в обморок не упал, думал, я повариху раздела. Хотя что б он понимал, повариха у нас гораздо приличнее одевается. Он все порывался меня к самому ресторану довезти – непорядок, мол, вдруг привяжется кто. А я ему: кому в голову придет привязываться к тетке в таком затрапезе? И конечно, надо было хоть квартал под снегом пройти, а то явилась бы такая – сапоги старые, но сухие, значит, на машине ехала. Недостоверно, как ты обычно говоришь.
– Умница! – Матвей с чувством чмокнул жену в висок. – А насчет «в обморок» это ты зря. Степан – кремень. Ты смотри, как справился. Даже звонок на ресепшен изобразил, якобы нас разыскивал. Для достоверности. Я свой-то телефон в кармане включенным оставил, чтоб он слышал все, что там происходило. Но, правду говоря, опасался, какой момент он выберет для появления. А он на миллион баллов отработал.
– Ну да, – Ольга хихикнула. – Когда этот официант явился… я думала, ты этими мисочками Игорьку в физиономию залепишь. По крайней мере, на собственной твоей физиономии именно это было написано.
– Мисочки… – повторил Матвей. – Мисочки и бутылочки… Помнишь, как я с Лизаветой познакомился? – Он улыбнулся.
В теплой темноте автомобильного салона было не видно, но Ольга знала, что он улыбается. История знакомства Матвея с Лизаветой стала уже практически семейным преданием. Оля тоже улыбнулась.
Тогда-то ей было совсем не до улыбок. Скверно ей тогда приходилось, чего уж там. «Самый лучший в мире начальник» не вернулся из очередного похода: нырял за экипажем налетевшей на топляк байдарки и – не выплыл. Топляком ли по голове приложило, или сердце ныряний в ледяной воде не выдержало – бог весть. Тело выбросило на отмель ниже по течению двое суток спустя. Страшно изломанное, как будто река долго грызла его каменными своими зубами и вот – выплюнула за ненадобностью.
Только лицо почему-то осталось совсем нетронутым. Чистое, с едва заметной мальчишеской улыбкой на синеватых губах, оно выглядывало из обступивших гроб цветочных завалов, и Ольге казалось: все неправда, он просто притворяется, сейчас приоткроет один глаз – хитро, точно подмигивая – ты что, Лешико, неужели поверила, с ума, что ли, сошла?
Она ждала этого, пока гроб не скрылся в жерле кремационной печи…
Он называл ее «Лешико», с ударением на последнем слоге – что-то среднее между «Сулико» и «Олюшкой». Никто больше так ее не называл. И не назовет.
Пришлось поверить. И это не означало – сойти с ума. Дикость какая-то.
Небо рухнуло.
«Если небо не падало, значит, этого не было», – нередко повторял он, утверждая, что это изречение какого-то древнего восточного философа. Ольга не помнила, что за философ – с каким-то смешным именем, впрочем, у них у всех имена смешные – главное, что это было чистой правдой. Небо сыпалось на них крупными сверкающими звездами. Сыпалось и сыпалось, а звезды все не кончались, небо все падало и падало…
И вот – упало.
И жизнь – кончилась.
Что-то происходило вокруг, но – как будто за стеклянной стенкой: видишь, как шевелятся губы, а ничего не слышно. Чтобы услышать, надо выйти за эту стенку, к тем, кто там двигается, разговаривает, смеется – живет. Но это было совершенно невозможно. Не осталось сил выйти, да что там – даже двигаться, разговаривать… Жить.
Может, Ольга легла бы на диванчик, свернулась калачиком, да так и умерла бы тихонечко.
Но от «самого лучшего в мире начальника» ей осталась Лизавета. Девочку нужно было одевать, водить в детский сад – да просто кормить! Значит, приходилось лезть в холодильник, долго смотреть на его содержимое, в тягостных попытках придумать ужин – это ей-то, которая всегда была мастерицей «варить суп из топора»! Нужно было ходить на работу, потому что продукты в холодильнике сами собой почему-то не появлялись, просить соседку привести из слишком рано закрывавшегося садика Лизавету, разогреть ей ужин – при всей удивительно ранней самостоятельности включать плиту Лизавете не позволялось.
И Ольга двигалась, залезала в автобус, что-то делала на рабочем месте, возилась на кухне, заходила в магазины и на рынки – на рынках было подешевле. Кажется, именно на рынке она как-то столкнулась с Громовым. Он ее тогда до дома проводил. Сумки, что ли, тяжелые были? Сейчас уж и не вспомнить.
Потом позвонил, встретил после работы, а там еще раз. После этих встреч и разговоров жить становилось не то что бы легче, но – вообще возможно. Дышать, двигаться, разговаривать, передавать «за проезд», выбирать капустный вилок…
Впрочем, сам Громов все больше молчал. Просто присутствовал. Просто шел или сидел рядом – и слушал, иногда накрывая ее пальцы своей худой, в неистребимых пятнах от реактивов, рукой. И отпускало, становилось легче…
Если Громов что-то и говорил, то лишь что-нибудь обыденное, вроде «стой, красный» (если они куда-то шли) или «сколько сахару?» (если удавалось затащить ее, замерзшую, в кафе). Впрочем, про сахар он спросил всего однажды – сразу запомнил, что одну ложку.
Однажды они засиделись так, что Ольга за разговором даже о времени забыла. Потом вдруг опомнилась, взглянула на часы – не понимая, что они показывают, – дикими остановившимися глазами…
Громов моментально поймал ей такси, усадил на заднее сиденье и почему-то залез рядом.
Всю дорогу Ольга стискивала кулачки и шептала «быстрей, быстрей», а он молчал, только гладил иногда побелевшие от усилия тонкие костяшки ее сведенных пальцев.
В квартире стояла мертвая тишина. Только откуда-то справа доносилось журчание.
Ольга, как была – в пальто, шапке и сапогах, – пролетела коридорчик, распахнула дверь в ванную… и едва не задохнулась.
Стиральная машинка была тесно уставлена всевозможными флаконами, мисочками, баночками – шампунь соседствовал с уксусом, солонка с лаком для ногтей. В центре возвышалась бутылка подсолнечного масла.
В ванне, посреди присыпанных чем-то сугробов разноцветной пены плавала старая резиновая клизма и две обувные щетки. Окруженная веером брызг тугая струя била в почти полную раковину, в которой тоже что-то плавало. Кажется, кругляши от старой пирамидки…
Над всем этим великолепием плыли густые волны невероятных, неподходящих, невозможных ароматов, от смеси которых щипало в носу и свербело в горле.
На полу – Ольга скосила глаза – стояли лужи, но в целом было сухо. Хотя стоявшие посреди этого безобразия ноги торчали из резиновых сапог на десять размеров больше, чем надо.
– Лизавета, что это…
– Ой, мам, привет! Я сейчас… – Она сосредоточенно продолжала переливать что-то из темного флакончика (кажется, лет сто назад в нем размещались витаминные драже… не они ли усеивают пену в ванной?) в крохотную кукольную мисочку.
Ольга сглотнула и довольно спокойно повторила:
– Что это вообще…
– Лаборатория, – ответила дочь несколько удивленным тоном.
Примерно как если бы Ольга спросила: «Что растет на яблоне?» Ответ: «Яблоки», – звучал бы с той же «сама не видишь, что ли» интонацией.
Из-за спины раздались сдавленный смешок и негромкая реплика:
– Научная смена подрастает…
И тут каблук Ольгиного сапога поехал по мокрому полу, и она с размаху уселась на устилавший коридор веселенький полосатый коврик. Больно, впрочем, не было, все-таки пальто толстое, зимнее. Было скорее… смешно.
Ольга сидела на полу возле распахнутой двери ванной комнаты, из которой струились «лабораторные» ароматы – и хохотала. В голос, взахлеб, со стонами и придыханиями – как другие рыдают. Сама она не плакала почти никогда, а с тех пор, как рухнуло ее небо и закончилась ее жизнь, и вовсе не проронила ни слезинки. Внутри был только пепел – откуда там взяться слезам.