…Вот он дома, смотрится в зеркало. Рожа-то крива! А он пеняет на зеркала, в которых отражается. Своя рожа, рожа-то гляди, как крива!
Надо сделать, как сделал тот, что из книги, невидимый. Обмотаться бинтами с ног до головы. А что? Заболел. В остальном – приличен, благопристоен: шляпа, галстук, костюм, ботинки. Можно зонт. И портфель – обязательно. Ведь ребенку понятно, что гнойные язвы нельзя выставлять напоказ, вот он и забинтуется, сохраняя приличия. Наденет темные очки. Оставит открытым лишь рот – надо же как-то общаться. А в рот – мятный леденец, или «антиполицай», или «рондо», или «минтон», или «стиморол», или лук с чесноком… стоп, нельзя… водочки! Для разнообразия – можно. Пахнет? Неприлично, но в меру, простительно, всем понятно, с каждым случается.
Но где ему взять столько бинтов? Ейвин заглянул в аптечку и нашел всего пару небольших пакетиков. Придется снова выйти и купить, сколько сможет унести. Его обязательно спросят: зачем? А он… а вот и кстати: кровь! Ейвин тупо уставился на свои ладони, где одна за другой открылись поры, из которых стала медленно сочиться кровь. Стигматы! Это, впрочем, словечко не сразу укоренилось во внутреннем монологе Ейвина. Он просто увидел, что кровь пошла, а значит, появился прекрасный повод идти в аптеку. Он скажет там, что у него болезнь, при которой не сворачивается кровь. Таких жалеют, таким прощают даже запах. А вонь, как он отметил мимоходом, значительно усилилась. Не гниет ли он изнутри? Ейвин припал к зеркалу как можно плотнее, разинул рот, попытался втиснуться зорко в багровое нутро, но ничего не сумел различить. Если гнило, то гнило глубоко, в печенках, и даже еще глубже, где поликлиника не видит и пишет после, что полностью здоров.
Итак, снова на свежий воздух. Март не март – какая прелесть, какое торжество повсеместной чистоты! Когда б не Ейвин, выползший из логова, стремясь к недостижимому: стать вровень с остальными, с теми, кто свято держится правила «все мое ношу с собой». В каком, однако, удачном месте он проживает! Все под боком: булочная, гастроном, больница, прачечная, отделение РУВД, кладбище, кинотеатр, сквер для спокойных прогулок, лодочная станция, Божий храм, библиотека, железнодорожная станция… И аптека, ясное дело, неподалеку, вот она. В аптеке Ейвину никаких вопросов не задали, а молча отгрузили столько перевязочного материала, сколько он смог унести. Шатаясь под тяжестью ноши, Ейвин поплелся обратно. Задувал холодный ветер, и все прохожие, встречавшиеся Ейвину по пути, кутали носы в воротники. Он их понимал, он чувствовал бесконечную вину перед ними и тихо молил потерпеть: сейчас он пройдет, исчезнет, и им не придется больше нюхать.
С трудом он поднялся по ступеням, свалил пакеты на гряхзный пол, перевел дыхание. Отпер дверь, вошел, начал заносить бинты, после чего разделся догола и оценил состояние своего тела. Кровоточили уже не только ладони, алые капли выступили на груди и боках, словно были следами от стрел, поразивших святого Себастьяна.
«О, как я мерзок! Как я отвратителен!»
То, что обычно произносится при сопоставлении себя с Создателем, Ейвин произносил в отношении иных людей, тоже дефективных, но с полноценным панцирем.
Он принялся за работу. Никто не учил его десмургии, искусству бинтования, и дело продвигалось плохо. Ейвин путался в бинтах, ленты перекручивались, завязывались в петли, распускались на нити, забивались в рот, душили за горло. Он начал с рук, но вскоре выяснилось, что первым делом следовало опоясаться и закрепиться, а после уж действовать центробежно, с захватом конечностей. Когда Ейвину все-таки удалось добиться своего, он оказался похожим на свежеприготовленную мумию. Приблизившись к зеркалу, он критически рассматривал, что получилось. Да, совершенство недостижимо, рот остался, но как же ему без рта? Надо же общаться, надо есть, надо напевать популярные песенки. Ейвин высунул язык, и вся его забинтованная фигура передернулась. Какое низкое зрелище! Толстый, бледный кусок осклизлого мяса. Такое впечатление, что он едва помещается во рту. Липковатый желтый налет, клубничный кончик в ядовитых точках, словно покрытый сыпью. Так не пойдет, так оставлять нельзя. Нужно немного подправить, подровнять… пусть будет хоть чуточку изящнее, а то поселилась в начальном отделе кишечной трубки какая-то болтливая мокрая стелька…
Ейвин взял ножницы, они дались ему с трудом. Забинтованные пальцы стали толстыми, как свиные сардельки. Но он ухитрился втиснуть большой и указательный в стальные кольца, высунул язык до предела и, под контролем зеркала, начал правку. Подрезал справа, подрезал слева, откусил кончик – рот мгновенно наполнился кровью, которую Ейвин раздраженно выплюнул, испачкав бинты. Но кровь все прибывала, и Ейвин, махнув рукой на совершенство стрижки, затолкал в рот огромный ком марли.
«Все или не все?» – соображал он лихорадочно. Запах? Запаха пока не ощущается, он плотно укутался. Язвы? Их не видать. «Попробую надеть костюм», – подумал Ейвин. Тут ему пришлось тяжко: костюм не налезал, а когда был все-таки изнасилован и натянут, наотрез отказался застегнуться. Изменила даже шляпа, даже темные очки так и норовили слететь с раздавшегося носа. Во рту было вязко и больно, становилось трудно дышать. И чувство гнили не исчезало. Она никуда изнутри не делась, эта сказочная вонь, и Ейвин, в полном отчаянии опершись белыми лапами о подоконник, выглянул в окно, после чего страшная догадка сдавила его сердце: мысли! Что за мысли у него!
Он окидывал взглядом окрестности и сознавал, что не прочь взорвать Божий храм, что ему до судороги хочется перевешать на деревьях парочки и троечки, гуляющие в сквере, прорубить днища лодок на станции, заминировать железную дорогу, отравить продукты в гастрономе, захватить в больнице заложников, надругаться над кладбищем… мысли! Что ему сделать с мыслями? Безусловный дефект, подлежащий сокрытию, вопиющее несовершенство, о котором… И он еще думал о языке! Он еще собирался с кем-то о чем-то беседовать!
Выплюнув кровавый ком, Ейвин схватил ножницы и разрезал остатки языка надвое – наподобие жала. Теперь-то он ничего никому не скажет, отныне ни одна живая душа не узнает об этих размышлениях и желаниях. С жала капало, будто ядом.
Мысли метались, набирали силу. Опасность сохранялась; он больше не мог сказать слова, но он мог хуже: сделать. Руки и ноги на месте, они способны вышагивать и хватать, пинать и раздирать. И зубы – зубы, чтобы отрывать клочья материи, которую предусмотрительная природа заботливо укутала в естественные оболочки, не позволяя отраве сочиться и пахнуть.
Зная, что ничто не поможет и в то же время чувствуя себя в долгу перед всеми, Ейвин вышел в кухню, опустился возле буфета на колени, отвел голову и с силой врезался стиснутым ртом в твердый угол. От потери крови он слабел, удар вышел не столь удачный, сколь хотелось, но все же хрустнуло – во рту. Ейвин повторил процедуру, потом снова и снова. Наконец, пошатываясь, встал. Он не собирался смотреть на дело челюстей своих – сколько их-де там осталось, целых зубов.
Он вышел на балкон, и минуту спустя прохожий люд смог увидеть белую фигуру, стремительно летящую к земле, а за фигурой, подобно шести крылам серафима, развивались ленты частично размотавшихся бинтов.
© июнь 2000
Как-то однажды, странствуя по Руси, Брат Ужас остановился в городе по имени Густышино. Там водился третьестепенный зоотехник Мохов, человек незаметный и дерганый. А в Брате Ужасе после коллизий, описывать которые здесь нет никакой надобности, открылся дар, гипнотический и пророческий сразу, позволявший проникнуть в глубины, лежавшие еще дальше потустороннего.
Брат Ужас не задержался: он выспался под дубом вековым, испил недорогого чаю и совсем уж было собрался в путь, как вдруг наткнулся на зоотехника. Мохов трусил, старательно огибая мелкие камушки и кочки. Дела его шли неважно, вчера был торжественно отмечен день формирования абстинентного синдрома. Конечно, не сам по себе день, а его годовщина, произвольно назначенная.
С утра он поругался с Деминой, с которой состоял в гражданском браке. Она считала, что ведет у него хозяйство, и вот стала кричать:
– Все трусы сжег, падла! Сядет в сортире и папиросой трусит, уголья сыпятся. А дуля разгуляется спьяну – так давай тушить.
Мохов сначала не слушал, он пошел в ванную. Там он мыслил: «Хлопотное это дело – мытье. Хоть бы придумали что».
А Демина все бубнила. Наконец, Мохов пожалел, что не прислушался вчера к совету отрывного календаря и не занялся очищением дома. Как календарь ни вразумлял его, он не внял, а зря. Теперь Мохов оправдывался двусмысленностью совета: он, дескать, не понял, что надо чистить – себя ли дома или сам дом.
– Иди, погляди сюда, что тут! – кричала Демина.