Банкам Кася не доверяла тоже. Но несколько сейфов-ячеек абонировала. Мыло. Вот там как раз она держала мыло.
Очень хотела увидеть лица погромщиков. Каких-нибудь новых большевиков, которые придут, вскроют, а там – дуст…
Ной сказал, что Кася – не выблядок, а очень может быть, что дочь самого́ . И даже скорее всего дочь. И что погиб он здесь, неподалеку, заделывая Касю – единственную свою и неповторимую наследницу.
«Кого? Кого? Кого – самого́?» – подпрыгивала Кася и закрывала глаза, чтобы сразу, быстро, увидеть. Увидеть с той стороны глаз, где никому не видно. Только ей.
«Котовского, конечно! Мы с ним – ого! Воевали! Ого! Мы с ним – анархисты!» – брехал Ной.
Брехал, точно. Бабка так и сказала ему в глаза: «Тьху, пес. Брехун. А еще председатель…»
Но Кася верила.
Ною многие верили. В то лето, когда бабки не стало, Ной разогнал все село. Кого уговорами, кого прямо маузером в нос. Всем выписал справки от сельсовета – и айда в город. И чтобы вы сдохли, но в город. С доку́ментами. Но без коров-кормилиц. Голыми выгнал. А в самый главный сельсовет, в Кремль, написал, что, мол, так и так, села, извините, нет: все ушли на стройки пятилетки, в колхоз очень бы желали, но не сможем.
А ему что? А ему ничего. Он же анархист. Два раза за это отсидел. Первый еще при царе: грабили богатых, отдавали бедным. С батей Касиным, с Котовским. Во второй – за Сакко и Ванцетти, за международную анархическую солидарность. Ной листовки про них написал. Восемь экземпляров от руки. Мол, свободу американским гражданам Сакко и Ванцетти! Три года дали. А когда отпустили, в Одессу он уже не вернулся. В Одессе было государство. Вокзалы там, милиция, почта. Приехал в село. К теткам – Аде и Циле. И сразу в председатели! Авторитетный был. Плюс еврей. Сельчанам его было, в случае чего, не жалко. А предыдущих председателей, которые сильно проворовались и в суде во всем признались, было жалко. Свои.
Это потом… Потом… После Мойдодыра все прояснилось. Что колхоз распустил нарочно, за задумкой, что с голоду у них в селе никто – никто! – не умер. Не было голода. Некому же было голодать! Смерть пришла, а нас нет…
Сам Ной сбежал последним. Ему не до Каси было совсем.
Но Дору свою – нашел. Потому что – любовь. Потому что в Доре все дело было. В Доре, а не в Касе.
Кася спешит. Хочет захлебнуться, но цедит. Внутри – плотина. Если прорвется, то кто что поймет? «А надо, чтобы поняли?» – думает Надя.
Надо.
Ной как зеркало, разбитое на кусочки. В каждом кусочке – Кася. И ртуть. Его не собрать, это зеркало. Оно убьет раньше, чем сложится. Как убило Касю.
Да. Ною-председателю было тридцать два. Хлопчик. Вьюноша. Товарищ, конечно. Плюс гражданин. А Касе – она с двадцать шестого – четыре. В тридцатом году – четыре. Почти пять. Она все помнит. Как глянула на него в первый раз. Как обмерла. Как зарок дала – расти над своими показателями в два раза быстрее нормы. Как загадала: «Пусть не умрет от старости. Пусть дождется».
В Касины четыре Ной был старый. В Касины шесть – помолодел. Прям жених стал. «Я тебя заберу. В память про батю твоего, ага?» – подмигивал. Выпихивал. На подводу подсаживал. Сам! Сам! На вокзал вез. И Кася сделала вид, что укачалась, закашлялась, зачихалась, а он рубахой своей всё сопли вытирал, вытирал. Посмеивался: «Ты, главное дело, про зарядку не забудь! Тренируйся и закаляйся!»
«Как батя?» – шептала Кася. Или не шептала? Кричала прямо в ухо ему. А в ухе – волосы. Черные черви. Лес. Огромное ухо. Кася могла бы поместиться в нем вся.
А он – брехун! Брехун! Брехун проклятый. Колбаса!
Нет, колбаса – это уже потом. Это уже когда детдом под Москвой. Когда изобилие и большие магазины. «Колбаса краковская». Кася специально ходила это читать. Краковская! Из колбасы ей улыбался Ной. Свинина! Говядина! И свиная грудинка! Ной…
Ой, не надо… Они вообще могут улыбаться из любого говна! Это безобразие, конечно, надо себе запрещать «как отраву для человеческого желудка». Но Кася не есть ходила! А на свидание. Ну?! Скажи что-нибудь…
Дети, ответьте Касе!
Дети…
Потом выяснилось, что у него были дети. Да! Он родил себе детей с этой проклятой Дорой, не признававшей зарегистрированных браков. Он выпихнул Касю и родил себе детей: мальчика и девочку. Не мог подождать!
И он никогда не искал ее. И не собирался.
А Миша – нашел. Приезжал. На поезде! Из самого Ленинграда! С билетом! Назывался старшим братом. Касю не жалел. Ни в коем случае. Ездил для турника. Чтобы быть готовым к труду и обороне. Встать в строй, влиться в ряды. Если честно, переподтянуть Касю хотел. Но куда ему было до Каси. Поэт…
Краковский! Кася всплескивает руками. Сердится. Вдруг приседает: десять, одиннадцать, двенадцать… сорок пять. Дыхание не сбивается. Кася – тренированная старуха.
Краковский! Нет, ну кому нужна такая фамилия, чтобы даже Миша (глист же, глист и заморыш!) через запрос от комсомольской организации – де, хотим собрать воспоминания о солдатах революции, воевавших в отряде Котовского… (Кася молчит, но плакать не будет! Ей некогда сейчас. Ей надо быстрее – до сути. Но ведьмак-леший, дух домовой водит… Прячет. Запугивает временем, которого Кася никогда не боялась. Нет…)
…Зачем такая фамилия, чтобы даже Миша мог его найти?
Нет. Анархист в этой стране должен быть Ивановым.
* * *
Все подружки – по парам. Это из песни. Уборщица тетьМаша с Надиной работы пела. Все институты мыла и пела. В каждом кабинете был институт. Раньше в целом здании – один. Экономики социализма. А теперь в каждом кабинете – разные. Стол, стул и институт. Одно время соревновались в названиях. Вы нам – «мирового рынка и проблем анализа», мы вам – «технологий, стратегий и бизнеса», вы нам – «ценностей переходного периода», мы вам – «механизмов и регуляторной политики». А песня была одна: «Все подружки по парам в тишине разбрелися, только я в этот вечер засиделась одна…»
ТетьМаша – одна. А Надя – нет. Надя как раз по парам.
И Мариша. И Наталья Борисовна. Все.
Вернулись из больницы (какое домой? Какое? Надин дом – тут. Здесь. Как правильно?), Мариша сразу стала посуду мыть.
Это так бывает с людьми. Ритуальные действия. Пока чистим зубы – живем. Посуду моем – живем. Трава – главный признак смерти. Если прорастает повсюду трава, то всё… Конец. Нас нет.
А Мариша была. Мыла посуду. Сказала:
– Не хочу после себя грязь оставлять!
Севик сказал:
– Давай я.
Она улыбнулась, мягкая такая, пахучая, как банная губка:
– Давай… Мне еще собираться.
Надя схватила себя за горло. Горлом шел крик: «Ах ты, сука подзаборная, сука, на́волочь!.. Ах ты проклятая, говном напхатая!.. Сука!..»
Крику не хватало слов. И пространства. Он шел внутрь. Спазмами останавливался в животе. В коленях задерживался дрожью.
«Ну давайте же… Ну кто-нибудь, – просила Надя молча. – Там же мальчик – сопли сладкие, попа, склонная к покраснению… Ну же! Вы же!..»
– Мы его заберем, – сказал Севик. – Вернемся из Польши и заберем. Врач сказал, что нам там делать сейчас нечего. Мариша за три дня одумается. Мы вернемся…
Наталья Борисовна подошла к Севику, чашку подала, две вилки, крышку от сковороды. И хрясь его по морде.
А он – ничего. Мышка в банке. В скафандре прозрачном. Внутри вроде Севик, снаружи – идиот. Посудомоечная машина. Без совести, зато с хорошими техническими характеристиками. Сказал:
– Займете мне на самолет? Я раньше прилечу и на вокзале Маришу встречу, а?
Что? Спрятать его паспорт? И разорвать на куски? Сжечь в раковине? Ночью? Вместе с открытой шенгенской визой для научных командировок? Работника – тоже сжечь? Что? Вернуть железный занавес? Выкопать Брежнева из-под Кремлевской стены? Выстрелить ему в живот, чтобы мучился долго? Севику выстрелить, не Брежневу же, конечно…
Что-о-о-о-о?
– Деньги в серванте, – сказала Наталья Борисовна. И вызвала «скорую».
– Вам тоже плохо? – участливо спросила Мариша.
Гвозди. Гвозди бы делать из этих людей. Вот с кем надо было идти в революцию! Вот кого надо на передовую. И главное дело, под танки не жалко. Им под танками самое место.
…Кася потом скажет Наде: «Не суди. Любовь – это жестокость. Весь мир в одном человеке. Не суди, если не знаешь. Тебе повезло, если не знаешь…»
А плохо было Михаилу Васильевичу. Позвонить ректору и «сказать такое» он не мог. Разговаривать не мог тоже. Он слабый был в семейных разговорах. Сразу искал тень и валидол. Линял в цвет кушетки. «Скорую» – обязательно. Тоже ритуал. Ритуальный приезд: проходите сюда, вот чистое полотенце, аппарат Рива-Роччи у нас свой, шприцы есть, сознание не терял, гипертоническая болезнь – да, на пенсии, но работает…
Вся бригада мыла руки. Да. Это не потому, что Михаил Васильевич – профессор, заслуженный весь человек. Кого сейчас профессором испугаешь? Мыли руки, потому что Наталья Борисовна платила всегда. И кормила даже… Салфетки… Накрахмаленные.
– Я с Мишей, – сказала Наталья Борисовна. – Мне сейчас с Мишей надо… С Мишей…