Вся бригада мыла руки. Да. Это не потому, что Михаил Васильевич – профессор, заслуженный весь человек. Кого сейчас профессором испугаешь? Мыли руки, потому что Наталья Борисовна платила всегда. И кормила даже… Салфетки… Накрахмаленные.
– Я с Мишей, – сказала Наталья Борисовна. – Мне сейчас с Мишей надо… С Мишей…
– А я с Маришей! – с вызовом так, грубо, очень по-детски отозвался Севик.
А Надя все держалась за горло. Хотя крик стих… Улегся, как ветер.
Все подружки – по парам, в тишине разбрелися…
– А где Кася? – спросила Надя. – Где Кася?!!
* * *
Дора была удивительной красоты женщина. И везучести необыкновенной. Это и на фотографиях даже видно. Красоту ее видно. Крупность. Гладкость.
Знаете, дети, по-украински «гладкий» – это то, что по-русски «толстый». То, да не то… Гладкий – это восторг и упоение. Мясо, сало, здоровье, свет. Кожа… Ну с чем сравнить? Вот эти программы о ремонтах вы все смотрите… Вот кожа – как натяжной потолок. А цвет – бежевый рассвет в Сахаре.
Там под ней сила сильная. Молочные реки и кисельные берега. Дора спиной могла дом закрыть. Мазанку. А если руки расставит, то и все человечество.
Кася улыбается. Шутит. Но и злится тоже.
Человечество. Конечно. Дора была старше Ноя на семь лет. Бабка же… С Касиным возрастом ни в какое сравнение. Но разве ж он, подлец, этим мерил?
В Вене училась. Потом в Женеве еще. На врача. А в Одессе было много богатых евреев. Богатых и прогрессивных.
Дора роды могла на одной ноге принять. И баррикады тоже любила прямо из ничего строить. Уже и революция кончилась, а она все листовки строчила. Письма товарищам в Париж, в Прагу… У нее много товарищей было в эмиграции. И с Сакко и Ванцетти – это она! Она Ноя под статью подвела. Приехала: здрасьте вам, любовь всей жизни, долой узурпаторов, все жертвою пали, а ты, Ной, только о постельных делах. Он ей в доказательство от руки переписал. И сел, как идиот. На Привоз потому что понес, «своим людям» показывать.
А Доры и след простыл. Он ее не выдал, конечно. Но после разгона колхоза нашел, за волосы оттаскал. Таскал и плакал. Таскал и плакал. А ей сорок лет уже было.
Бабка Касина в сорок лет и глаз свой ехидный прятала, и юбку не задирала. Молилась, матюкалась и голову Касе всяким хламом – Олоферн, Дебора, филистимлянский храм, – забивала.
В сорок лет стыдно! Стыдно! А Дора – родила. Раз и два. Но кто тогда знал, что сорок – это только половина ее жизни? Кася, например, очень рассчитывала, что Дора, как бабка, по лестнице вверх. Или вниз. Ступенек на пять. Ну на шесть… И всё: скорбь всего прогрессивного человечества. Прощальные залпы и салюты.
Жить в расчете на чужую смерть – это как? Это как государство, дети! А Касе – позор. Утратила бдительность на личном фронте. А государство – в атаку. И получилось, что в общественном Кася всегда поперек. А в личном – в ногу! Ать-два. Маршем.
Только государство жило себе в расчете на «всехнюю», всеобщую смерть. А Кася – в личном расчете. Исключительно на Дорину.
И столько удачных моментов было. Не с Касиной подачи, спаси и сохрани! Кася и не знала тогда ничего. Потом уже считала все свои упущенные мгновения. И складывалось все так хорошо! Но без учета Дориной везучести. В пятьдесят лет ее вместе с детьми забрали. Считать умеете, дети? Кто забрал, куда… Фашисты забрали. В концлагерь. А в сорок шестом, уже без детей, – наши. Отфильтровали и перевоспитали. На всякий случай.
И никто тогда о ней ничего не знал. И Ной думал, что больше ее никогда не будет. И Кася думала, что никогда… С сорок второго года ни слуху ни духу. Ничего. В таких условиях легче поверить в смерть, чем в жизнь.
Такая большая государственная победа! Два монстра – нажрались своими и чужими гражданами. И на бочок. И по новой. Государства, дети, – это такие минотавры… И Кася – тоже. Была тогда минотавром…
…На «Флору» Тициана. Дора была похожа на «Флору».
Кася помнит, как искала подарок на юбилей подруги – инспектора роно. А ничего не было. Сувенирные чебурашки, и те шли с нагрузкой в виде копии гранитного монумента «Слава павшим героям». И тут прямо в глаза – подносы. Продавщица из-под полы достала. Из-под прилавка. По блату. Спекулянтка. Молодец. Подносы чашек на пять, металлические. Грузинские, наверное. На одном «Мадонна со щегленком», на другом – Дора собственной персоной. И смотрит прямо на Касю. С одной стороны – вроде с укором. С другой – как на пустое место.
Кася взяла два подноса. «Мадонну» – на юбилей. Флору-Дору – себе. Сейчас в кладовке. В старом чемодане. Под Севикиными ползунками.
Но если хотите…
– Я одна здесь, – говорит Надя.
– Это ты так думаешь. Одна! – фыркает Кася.
«Если хотите, можете достать. У меня теперь есть другой. Там и Дора, и Ной, и я. Все в галерее Уффици.
Может, и не понравится никому. Но я – Юдифь. Выкапанная. Через «а». Как две капли воды. Только Юдифь у Боттичелли рыжая, а я – черная. Раньше была – черная.
А Ной – Исаак. Орет, пугается, но смеется. Ужас у него на лице только для Отца. А если рот ему ладошкой прикрыть, только в глаза смотреть, то смеется… Издевается. «Жертвоприношение» картина называется. Микеланджело Меризи по прозвищу Караваджо.
Красивый. Он такой красивый… Никто не знает. И не знал…
Не в старости об этом говорить? А когда? Доре не было стыдно. А мне почему?
И не в старости дело!»
Кася смеется. Смотрит на себя в зеркало. Вдох-выдох. Медленно. Со вкусом.
– А фамилия Доры была Штурман. А сыночка их звали Йося. Девочку Берта. Но Берта сегодня ни при чем. Ясно?
* * *
По-английски «кома» – это запятая. Только по-английски с двумя «м». Да.
А по-украински – с одним. Кома – это запятая. Разделитель между позади и впереди.
После запятой обязательно еще должны быть буквы. Иначе это неграмотное использование знака.
Это Надя так сказала мужу Саше. А он сказал: «Значит, наш мальчик в троеточии. В эллипсисе…»
Надя потом в словаре посмотрела. Точно – ellipsis.
Умник. Пирожки Надины ел как вату. Ел и даже не знал, с чем.
Мариша уехала поездом. Севик – самолетом. В аэропорту сказал Наде:
– Я хороший. Ты не думай… Я его не брошу. Я знаю, какими вырастают брошенные дети-инвалиды… Я по телевизору видел…
Надя сказала:
– Я не думаю…
Еще хотела сказать, что они разными вырастают, и что Севик мог видеть не только по телевизору, и что она, Надя, не такая…
Но кому говорить? Она в этой драме – лицо второго плана. С претензией, конечно, на «Оскара», потому что это не каждый может: не мешать звездам своим эпизодом.
Все-таки есть разница между «самоустраниться» и «самонесущестовать».
Вот и муж Саша… тоже…
Ошибся адресом. Шел в институт экономики за генпланом, а попал прямо на Надежду Михайловну, которая стояла на стуле и поливала цветок. Цветок на шкафу. По прозвищу чахлык невмырущий. У него и света там не было, и воздуха… Ничего. Зато фамилия – тещин язык. И это многое в его живучести объясняло.
«Я помогу вам упасть со стула», – предложил муж Саша. Еще не муж, конечно.
«Это не имеет смысла», – сказала Надя.
«Зато будет весело».
«Мне и здесь весело».
Он не был хулиганом. И вульгарным не был. И пьяным. Это очень редко просто бывает, когда хочется так обнять человека сразу, чтобы забрать его себе. Нет, у детей это часто. Но ненадолго. А у взрослых – редкость, потому что перед объятиями есть всякие обстоятельства. Потом выясняется, что они не имели никакого значения и что надо было обнимать, бросать, бросаться…
У мужа Саши просто не было обстоятельств. Он сказал Наде, стоящей на стуле: «Я чистый как банный лист».
«А я – нет», – сказала Надя. Надежда Михайловна. Бывший старший научный сотрудник. Теперь немножко доцент и руководитель проектов. Всяких никому не нужных проектов.
Он так удивился, муж Саша, что обнял Надю за ноги. Лицо к коленям, щека к колготкам. Ну и снял со стула. Аккуратно.
Воспитание настаивало на том, что до́лжно крикнуть: «Как вы можете?! Что вы себе позволяете?!» Но организм временно попал под дождь. Организму залило водой все органы, системы, схемы и соединения. Неповрежденным остался, как ни странно, ум. Ну или что-то похожее на ум, что-то внутриговорящее.
Внутришепчущее. Внутрипоющее.
Чужой мужик. А нос, собственный, свой, уже в его пиджаке. Свернулся немножко набок. Носу неудобно. Но все остальное – дома.
Не страсть. Не любовь. Просто – дома. Это у всех так бывает?
Надя спросила у Натальи Борисовны:
– Это у всех так бывает?
Теперь только спросила. А она (усы! Усы! Можно их хотя бы красить, что ли? В блондинку?), она прямо лицом просветлела, глазами. Не карие вишни не мигали и слезились, а почти по-Касиному – рассвет в Сахаре. Только не в блеклость рассвет, а в яркость, в наглость его оттенок был.
– Дома? – Она усмехнулась. – Я с Мишей каждый день как в бою. Как в строю. Я как на параде Победы. И ненакрашенной меня никто не видел! И под ноги ему я сама бросилась…
– А перелом? А перелом до броска уже был? Специально? Это ж больно как…