Я предупреждаю их суету и достаю коробку конфет, – надо же, шоколад, говорят они, давно мы не ели конфет, улыбаются они и замолкают. Умолкаю и я, сконфуженная касаниями теплых рук, – я так долго шла сюда, а сейчас оттаяла от их голосов, от этой тишины, в которой сухой треск костяшек за стеной кажется особенно оглушительным.
Там, за окнами, цветет персиковое дерево. Розовые лепестки осыпаются, кружатся в воздухе, устилают траву.
Ты голодна? – они сокрушаются и смущенно переглядываются, – есть только зимний супчик, можно сварить картофель, – ведь ты любишь картофель в мундире?
Отчего же зимний, – спрашиваю я осторожно, – отчего же зимний, когда цветут деревья, шумит сад, и солнечные лучи заливают двор, – понимаешь, – у нас всегда зима, и всегда весна, и немножко осень, – смотри, – сейчас подует ветер, ледяной ветер с севера, и персик сбросит свои лепестки, – и потому нам не дождаться плодов персика, мы позабыли, каковы они на вкус.
Вкус персика – это желание, которое никак не исполнится.
Плодов не должно быть много, – только один или два. Влюбленный разнимет его чуткими пальцами и поднесет к твоим губам. Вдохни его, осязай, пробуй. Вкус его сладок, точно поцелуй, а аромат сводит с ума.
Пробуй его осторожно, – съеденный второпях, он забывается быстро. Нет ничего ужасней, чем груда персиков, съеденных в одиночестве.
Вкус персика, – говорит она и улыбается. Воспоминание о нем сильнее, чем сам вкус, – ты замечала?
Пальцы ее перебирают ножик для разрезания фруктов, маленький ножик с инкрустацией, – точно такой был в моем детстве, – стрелки в настенных часах подрагивают, но не торопятся, – она перехватывает мой взгляд и с грустью кивает головой, – уже уходишь…
В этом месте часы показывают самое точное время, – оно никуда не бежит, и никто никуда не опаздывает, – здесь нет суеты, спешки, волнений.
Здесь все происходит в срок. Уже произошло.
Она смотрит в окно, – слышишь гул? голоса? – к станции подходит поезд, – нам нужно встретить их, измученных долгим ожиданием, разлукой, – бедные, как же они настрадались, – говорит другая и гладит меня по плечу, – пойди приляг, отдохни, – когда все будет готово, мы разбудим тебя.
В детстве я любила вермишель «по-флотски», томатный сок и каменную соль.
При виде вермишели буквально дрожала, а соль тщательно вылизывала прямо из солонки.
Армяне любят соль, – с гордостью говорил папа, и я, конечно, старалась. Ох, как же я старалась ради словечка отцовского одобрения. Все лизала и лизала горькую соль, пока язык не делался шершавым как наждак.
Армяне любят соль, – посмеивался папа, и я с замиранием отслеживала движение, которым пучок зелени погружался в солонку, а затем плавно подносился ко рту.
Роняя слезы, жевала острый, очень острый сыр. Он крошился в пальцах и оставлял едкое послевкусие.
Еще я ела лимон без сахара и пылающую аджику.
Стремительно заглатывала адскую корочку бастурмы.
Острое, горькое и соленое. Будто причащение, суровый обряд инициации.
Чай мы пили без сахара. Горький черный, с привкусом древесины, и отдающий рыбой зеленый. Из маленьких белых пиал, как это принято на Востоке.
Зато в другом доме чай был сладким. Он был таким сладким, что в горле першило, и второй стакан казался лишним. Пили чай с сахаром из высоких стаканов и ели сладости. Сладким было все. Марципановые завитки, клубничный компот, густая наливка из маленьких черных вишен… Сладкая хала лежала на столе, пышная как купчиха, блистала жаркими боками. Все здесь было мягким. Подушка-думочка уютно подпирала спину, глаза смыкались сами собой. Не правда ли, от слова «мамтаким»[27] становится сладко?
А слово «марор»[28] – горькое, как правда, которой не избежать?
Глаза смыкались, и за столом оставались взрослые. Уж они знали толк в горьком. Хрен, горчица, селедка…
Дети успеют, пусть им будет пока сладко. Еще успеют, – вздыхали взрослые, и глаза их блестели как черные горькие маслины.
Горькое, сладкое, соленое.
Говорящая голова фаршированного карпа всплывала в моих снах. Изо рта его торчала веточка розмарина, – ах, – выдыхал карп и со стоном переворачивался на блюде. И я в страхе просыпалась и бежала туда, где стоял маленький заварник с надтреснутым носиком, и горек был чай из него.
Наперченные полоски бастурмы и острые веточки тархуна сплетались надежнейшим из объятий.
Мы – дети солнца, – посмеиваясь, говорил отец, и я самоотверженно ловила обжигающие лучи, полагая, что коже моей не страшны ожоги.
Солнечный удар настиг меня, окруженную дымным облаком, несущимся прямо из Сахары.
Я съела пуд соли и проскочила огненные кольца. Я успела, я соскочила с подножки, вышибла окно и, не оглядываясь, понеслась прочь, путая следы. Я думала, что неуязвима.
Ах, если б знать.
Переполненный людьми автобус петлял над обрывом. Я помню их лица.
Ешь соль, дочка, ешь соль, – и я ела, ела, провожая его глазами. Один, другой, третий. В том краю шли горькие дожди и светило горькое солнце.
Их больше нет, но что-то должно оставаться у меня, что-то важное, напоминающее о том, что я – это только я, и никто иной.
Воспоминание о красной корове? О горячем ветре? О расколотом гранате? О том, что горячее и соленое, острое и сладкое, соединяясь, образуют орнамент, вспыхивающий всеми оттенками охры?
Солонка. Полная тарелка с солью. Каменная, застывшая глыба. Горечь, которой пропитывается моя гортань и от которой трескаются губы.
Которую буду лизать и лизать, пока не вспомню всё.
А потом, конечно, пришлось, изрядно попотеть, чтобы не забыть. Или вспомнить. Или заставить вспомнить других.
Например, сколько дней в неделе. Или, например, четверг – это выходной или нет? Какими словами встречать гостя? Или провожать в последний путь. Нужно ли зажигать свечи? Если да, то сколько и когда?
Счастливчикам удалось сберечь старые снимки и книги. В книгах было много путаницы, но что-то можно было понять. Маленькие начинали плакать, когда произносили слово «война». Или «смерть». А подростки переглядывались и смущенно хихикали, когда слышали слово «любовь».
К сожалению, настоящих стариков осталось немного, а остальные путались в понятиях и датах.
Хотя оставшиеся старики тоже путались, но им все же было что вспоминать. Воспоминания ценились на вес золота. Стоило кому-нибудь произнести, – а помнишь? – как его тут же окружали любопытные.
Часть наших уже вернулась, и вспоминать стало легче. Конечно, потери были почти невосстановимы.
Если бы не огромная свалка через дорогу…
К счастью, не все было потеряно и забыто. Наведывались туда по очереди, небольшими группами. В основном, из дальних секторов. Оставшиеся должны были поддерживать порядок. Хранить, классифицировать. Воссоздавать. Заполнять ячейки огромной картотеки. Этим занимались обитатели сектора А. На них была вся надежда. У них хранились образцы натуральных тканей, старинные сундуки, этажерки с книгами.
В секторе, например, стоял черный рояль без крышки. Время от времени он издавал стон. Иногда горестный, иногда удовлетворенный. Клавиши цвета слоновой кости оседали под пальцами с некоторым напряжением. Звук был глухой, негромкий, бархатный. Одна женщина из бывших, поглаживая клавиши костлявой ладонью, называла их по именам. Фа, ре-диез, си, соль. Они откликались.
Живущие в секторе А неимоверно гордились инструментом и женщиной, которая помнила названия клавиш. Однажды перемазанный парнишка из сектора Д принес бумажные листы, испещренные черными значками. Женщина выхватила их, повторяя восторженно – Шопен, Шопен.
В тот вечер она долго играла, часа три, не меньше, – вальсы, полонезы и мазурки, – к сектору стали подтягиваться те, кто жил подальше, в секторах Б, В и Г.
Поначалу просто слушали, потом стали разбиваться на пары, причем первыми вставали женщины. Улыбаясь, они решительно подходили к мужчинам и обвивали их шеи руками. И начинали двигаться в такт музыке.
Пианистку теперь все называли Фа, и она не возражала. Слухи о музыкальном салоне облетели весь сектор.
Чуть позже к гаражам прибился скрипач, – галантный, с запонками на несвежих манжетах. Скрипач был без скрипки, без смычка. Вся музыка была у него в голове. Пожалуй, он и думать ни о чем не мог, кроме музыки. Барабанил подушечками длинных суховатых пальцев по столу, брови ползли вверх, рот страдальчески морщился.
Картотека? – ухмылялся он, показывая желтые зубы заядлого курильщика, – ноты? – мне не нужна картотека, – вся картотека у меня здесь, – и он стучал себя по лбу.
Фа тут же положила на него глаз. Он был звеном, по которому можно было добраться туда, откуда она пришла. Он был из прежнего мира. Ему не нужны были карточки. К тому же он плохо видел, от него в картотеке были одни убытки.
Фа выбила для него крошечную, но отдельную пристройку и наведывалась туда без всякого повода, якобы свериться, не обижают ли. Обижать никто и не думал. Гаражное начальство тут же дало распоряжение о поиске инструмента. Сотни наших ринулись к ближним и дальним складам, к комбинатам по переработке сырья. В результате долгих поисков к ногам скрипача были брошены четыре скрипки и несколько смычков. Скрипки были потертые, не вполне целые, и после придирчивого осмотра выбрана была одна, – небольшая, цвета вишневого дерева, со свежими царапинами на своенравно изогнутом корпусе.