И тут же, безо всякой видимой связи, ему вспомнилась Наденька, и он улыбнулся. Еще не так давно у него была невеста Наденька – пианистка из консерватории. Накануне свадьбы они пошли в оперу. Наденька, с партитурой в руках, следила за исполнением ролей и горячо радовалась, когда что-то не вполне удавалось певцам или оркестру. Это поразило его, ему стало безмерно скучно с Наденькой. Они расстались.
С тех пор, когда на него вдруг наваливается безотчетная тоска и жизнь кажется неудачной и бессмысленной, стоит ему вспомнить Наденьку, как он сразу веселеет и в который раз благодарит провидение за то, что накануне свадьбы оно послало его с невестой в оперу. Иначе нарожала бы ему Наденька таких же усердных деток и радовалась вместе с ними его ошибкам…
Стоять у самой воды было трудно – ветер высекал из глаз слезы, неприятно спутывал длинные волосы. Кирилл поднялся по насыпи, миновав рельсы, перелез через каменный парапет на приморский бульвар, здесь было потише. Сел на нагретую солнцем скамейку перед клумбою алых и белых георгинов. Странно, но ничто не напоминало о том, что на месте клумбы стоял когда-то ветхий дом, стены его были обшиты почерневшими досками, а на крыше громыхали, в такт поездам, рыжие куски жести.
В седьмом классе у Кирилла была переэкзаменовка на осень по русскому языку. И он все лето ходил в этот дом к репетиторше Адели Семионовне Княгопольской. В дни своей молодости она была опереточной актрисой. Кирилл навсегда запомнил, как она показывала ему, мальчику, залежалые желтые афиши и старые фотографии на плотной бумаге. Фотографии были двух видов – житейские и в ролях. Последние особенно волновали Кирилла. Полуголая, с высоко поднятым бюстом и отчаянно затянутой талией, она, оказывается, была когда-то, что сегодня мы называем, «секс-бомба».
Адель Семионовна показывала афиши и фотографии так, словно сама себе не верила. Кириллу было тем более трудно во все это поверить, видя перед собой маленькую, сморщенную старушку, жадно сосущую пустыми деснами вяленую тарашку и приговаривающую: «Люблю, тцу-тцу, рыбку, тцу-тцу, люблю!»
Она и сама была удивительно похожа на сухую тарашку. И ничто ей уже не помогало: ни крашеные щеки, ни замысловатые букли, ни домашние туфли, расшитые стеклярусом, ни яркий китайский халат с райскими птицами.
«Неужели и я буду когда-то показывать афишки и не верить самому себе?!» Кирилл поднялся со скамейки, еще раз окинул взглядом клумбу на месте бывшего здесь дома и бесцельно побрел к возвышающемуся впереди нелепому зданию местного театра, похожему одновременно на горскую саклю и на китайскую пагоду. Он вспомнил, как несколько лет назад театр поставил «Медею» Еврипида, и засмеялся. Кирилл уже учился тогда в Московской консерватории по классу композиции, приехал домой на зимние каникулы и, помнится, буквально визжал от восторга, прочитав в день своего приезда в городской газете рецензию на этот спектакль:
«Нет необходимости слишком обнажать мужское тело, так как у всех оно неравномерно заросшее волосами, что производит антисанитарное впечатление. Актеры слишком закидывают головы назад, так что лиц совершенно не видно. Герои и хор трагедии часто воздевают руки к небу, там они желают видеть олимпийских богов, но это коллективу не удается». И подпись: «И. Тургенев, режиссер народного театра трикотажной фабрики им. Клары Цеткин».
Перед театром красовался обширный бассейн прямоугольной формы, наполненный песком, бумагой, окурками, обертками от мороженого, заросший по углам бурьяном. От нечего делать Кирилл измерил шагами стороны прямоугольника – одна сторона оказалась в сорок шагов, а другая в пятнадцать. «Пожалуй, наш фонтан побольше Треви», – прикинул он, вспоминая знаменитый римский фонтан Треви, его ощеренных мраморных коней, серебряно-зеленоватую воду, усеянное монетами дно. Есть такая примета: брось в фонтан Треви одну монету, если хочешь вернуться в Рим, две – если хочешь влюбиться, три – жениться, четыре – развестись. Кирилл бросил тогда через левое плечо две легкие никелевые монетки по десять лир. Кажется, помогло – девочка-венецианка так и стояла с тех пор перед его глазами.
«Пойду-ка схожу в училище, – с наигранным равнодушием решил Кирилл, – представляю, какой переполох наделала там моя премия, представляю, с какой помпой встретят они меня сейчас!»
На бульваре, что протянулся от городской площади к старому рынку и где стояло училище, Кирилла ждало новшество – деревья из железных труб. Они были выкрашены в защитный цвет и сооружены в виде пальм, с листьями, усеянными улитками голых электрических лампочек. Грандиозный фонтан без воды у театра сразу же померк перед этими железными деревьями. «Ничего себе… И ведь кто-то придумал, изобрел, пробивал это дело… А меня, глупого, коробили те стога вдоль дороги из Венеции во Флоренцию. – В памяти Кирилла мелькнули стога сена в мертвенно-светлых полиэтиленовых чехлах и обтекающий их живой, светящийся туман раннего утра. – Господи, почему так много дураков на этом свете вершит делами и так много умных остается не у дел?»
Увы, в училище Кирилла ожидал не триумф, а еле-еле объяснявшаяся по-русски, пахнущая бараньим жиром привратница, не знавшая триумфатора в лицо, а потому даже не пустившая его на порог.
– Иды, иды, студэнт ёк, учитэл ёк, виноград, иды! – выпалила она скороговоркой, оттолкнула Кирилла в грудь и закрыла перед его носом входную парадную дверь.
Дело было ясное: и учителя, и ученики на уборке винограда – как говорится, все ушли на фронт.
Оскорбленный в тщательно скрываемых от самого себя надеждах, Кирилл потоптался с минуту перед тяжелой парадной дверью, в сердцах пожал плечами и быстро зашагал по направлению к дому. Шагал и невольно прислушивался к тому, как где-то далеко-далеко, на окраинах души, рождается неуловимо прекрасная, горькая мелодия. На какое-то мгновение пришла мысль о мелочности всех его достижений, о бессмысленности жизни, он почти физически ощутил, как ничтожно его умение по сравнению с искусством величайших мастеров. И подумал о том, что, может быть, права тетя Фиса: «Музыка музыкой, а жизнь жизнью…» Но тут же он отбросил эти мысли как коварные, расслабляющие, недостойные, загнал их в темную глубину подсознания, поспешно захлопнул за ними стальную дверь. Теперь мелодия свободно росла в душе, наполняла ее знакомым трепетом, во рту пересохло, тело стало необыкновенно легким, почти невесомым.
Пошарив по карманам, Кирилл с ужасом обнаружил, что нет у него ни бумаги, ни карандаша.
Он бросился бежать домой. Бежал, не упуская в душе мелодию, и думал, стараясь попадать в такт: «Везде хорошо, а дома лучше. Да, да, надо делать для близких все сегодня, а не завтра. Сегодня! Возьму-ка я с собой в Москву тетю Фису, устрою ей праздник!»
У входа во двор ему преградил дорогу старик Ершов – почти двухметровый, синеглазый красавец в серой кепке, в черном полупальто, с палочкой в набрякшей венами руке.
– Мочевой пузырь! – загадочно сказал старик Ершов, останавливаясь перед Кириллом. – Неправильно себя вели. Алкоголь – оно отражается прямо на корень и на мочевой пузырь. Я читал. Врачи не говорят, они не знают, а я читал. А сейчас не читаю – слепой почти и забываю все. Письмо пишу и адрес забываю. Все от алкоголя – отражается прямо на корень и на мочевой пузырь. Оно не говорится, но понятно.
– «Он в глаза мне посмотрит внимательно…» – запели еще не очень пьяными жалостными голосами какие-то женщины в двухэтажном доме через дорогу.
«Он уже не посмотрит… А ведь как смотрел когда-то… какой был мужчина!» Кирилл улыбнулся старику и сделал шаг в сторону, в другое время он бы с удовольствием поговорил с ним, но сейчас было не до этого.
– Как там в Москве, зашибаешь? – старик Ершов ловко щелкнул восковым пальцем под горлом, обвисшим синюшной кожею, и молодой подлый огонь вспыхнул в его глазах.
– Всяко бывает.
– Молодец. Жми!
Отпирая висячий замок на дверях коридорчика, Кирилл мельком взглянул на израненный проволокой тополь, подмигнул ему, как дружку и сообщнику, влетел в дом. Быстро вытащил из чемодана нотные листки, карандаш, не снимая плаща, сел за стол, покрытый вылинявшей клеенкой…
После работы тетя Фиса зашла на базар, потом долго стояла в очереди у овощной лавки за «государственными» персиками, которые были много дешевле частных, и вернулась домой позже обычного. Неслышно войдя в комнату, она увидела на столе груду разлинованных листков, испещренных непонятными, но давно известными ей крючками нотных знаков. А ее Кирилл одетый лежал прямо поверх покрывала на кровати, ноги в ботинках закинул на никелированную спинку, хлопал себя ладонями по животу и напевал вполголоса дурацкую песенку своего детства:
– Здравствуй, моя Мурка в кожаной тужурке, Здравствуй, моя Мурка, и прощай…
– Кирюша, да что же ты с ногами! – возмутилась тетя Фиса.
– А-а, пришла! Ах, извини, ради бога! – он ловко спрыгнул с кровати, подскочил к ней, обнял, расцеловал в обе щеки. – Извини, ма! Прости! Эх, я тут такую штуку накатал – пол-Москвы сдохнет от зависти! – Кирилл рассмеялся, подпрыгнул, крутнулся волчком.