Тогда же он сделал первые попытки сочинять и записывать сочиненное. Записывать без инструмента по памяти было для него еще тяжело, заниматься этим в училище он не мог, потому что вместе с желанием сочинять музыку проснулись в его душе нестерпимый, жгучий стыд и страх, что вдруг кто-нибудь обнаружит его тайну. Раньше он равнодушно проходил мимо портретов великих композиторов, развешанных в коридорах училища, а теперь не поднимал на них глаз, как будто боялся выдать себя взглядом. Нет, о том, чтобы заниматься этим в училище, и речи быть не могло. К счастью, в спортивном зале новой школы, построенной неподалеку от его дома, было пианино; к счастью, ночным сторожем в этой школе работала старушка из их двора Потаповна; узнав, что для подготовки к экзаменам ему необходим «инструмент», она подумала немножко и согласилась: «А чего ж, раз надо – играй, ключ от пианины у меня в связке, я в пять утра уже на ногах, приходи и играй до семи». С тех пор так и повелось: всю зиму и всю весну того третьего курса, через день, он встречал рассветы у дверей школы. Через день, потому что Потаповна дежурила попеременке с другой сторожихой. Тетя Фиса была счастлива, что наконец «Кирюша взялся за ум», и всякий раз терла к его возвращению гоголь-моголь. Иногда Потаповна входила к нему в спортзал, спрашивала: «Ну, что, все брынькаешь?» – «Брынькаю». – «Ну, брынькай, брынькай, молодец!» Прислонялась к дверному косяку, слушала несколько минут и, не найдя в извлекаемых им из пианино звуках ничего для себя радостного, уходила.
– Сейчас я чайку налью, – тронув его за руку, прервала воспоминания Кирилла тетя Фиса.
Он взглянул на свой раскрытый чемодан, и ему сделалось нехорошо: там ничего не было для тети Фисы. Кирилл расстегнул ворот рубашки, ослабил галстук, но ощущение удушья не проходило.
– Так что, попьешь чайку? – переспросила тетя.
– Извини, не хочется, три часа ночи, давай спать.
– Я постелю тебе на кровати, там мягче, – сказала тетя.
Он проснулся в десятом часу утра. Его дожидалась на столе записка: «Борщ на окне в коридорчике, котлеты в тарелке. Твоя мама и бабушка».
– Твоя мама и бабушка. – Кирилл прочел последние слова вслух и засмеялся. – Весомо!
«Когда она успела и на базар сходить, и приготовить?!» – восхищенно подумал он, возвращаясь в постель с тарелкой.
Раскрытый чемодан лез в глаза, напоминал о неприятной, позорной забывчивости. Доев без хлеба третью котлету, Кирилл свесился с кровати, выгибаясь дотянулся до чемодана, придвинул его поближе, стал рыться в вещах, вспомнив о бутылочке кьянти. Обычно к завтраку и ужину в Италии подавали по двухсотграммовой бутылочке кьянти. Он привез с собой несколько штук и, кажется, не все роздал. Вот она, одна-единственная!
Кирилл хотел уже закрыть чемодан, на всякий случай сунул руку в кармашек крышки – пальцы извлекли блестящую никелем капитолийскую волчицу величиною с половину спичечного коробка. Он, помнится, купил горсть таких волчиц в ватиканской сувенирной лавке, что неподалеку от железнодорожного вокзала Термини в Риме, благо они стоили гроши. Кирилл прошлепал босиком к буфету, поставил капитолийскую волчицу к слоникам, возвращаясь к кровати, так яростно пнул ногой крышку чемодана, что она чуть не оторвалась. И тут его осенило: «Деньги пока есть. Надо сбегать в магазин, купить что-нибудь и – в чемодан. Сделав вид, что вчера просто забыл отдать подарок».
Кирилл поспешно вышел из дома. Два дня назад, когда он уезжал из столицы, там было холодно, мокро и уныло. А здесь, в его родном городе, стояли лучезарные дни южной осени. Было одиннадцать часов, сверкающий утренний туман уже растаял, и установился ясный, упоительный день. Вдоль по улице горели дымные костры сметенных в кучи опавших листьев, все предметы вокруг имели необыкновенно рельефные очертания, и было видно так далеко, что Кириллу даже показалось, что километров за семь, на горе за городом, он различает тропинку и шагающих по ней людей. Запах дыма вошел в его грудь, и он, как в детстве, обмер от сладкого чувства радости существования. «Как хорошо, что я приехал, как хорошо-то, господи!»
В универмаге он купил три метра хорошей лиловой шерсти и помчался домой, думая лишь об одном: «Успеть, только бы успеть!»
Он успел. Быстро отпер дверь. Бросил сверток в чемодан. Потом сообразил, что обертка местная, испугался, что чуть не влип, содрал обертку.
Стукнула дверь. Кирилл воровски запихал бумагу в карман плаща.
– Проснулся? А я на перерыв прибежала. – Тетя Фиса вошла в комнату, сняла косынку.
– Я сейчас, – буркнул Кирилл, – одну минутку.
Когда, выкинув злосчастную обертку, он вышел из дворовой уборной, полная женщина в мятом ситцевом халатике вешала на проволоке между тополем и столбом белье. Стоя к нему спиной, она приподнялась на цыпочки, чтобы зацепить прищепкой черные мужские трусы, и ее белые ноги высоко заголились. «Какая-то новенькая…» И только он это подумал, женщина обернулась. «Танька? Неужели…» Она потерянно улыбнулась ему, потом сделала вид, что не знает Кирилла, и пошла к израненному проволокой тополю. «Сколько ночей простояли мы с ней под этим тополем. А теперь даже сердце не екнуло…» – подумал он о Тане, а перед глазами мелькнул облик девочки-венецианки.
– Тут я тебе это… привез. Забыл вчера отдать, – сказал он тете, входя в комнату. Полез в чемодан, усердно порылся в нем, вытащил отрез. – Подарок…
Он сунул его тете, не глядя в глаза, насупившись, как будто она была перед ним виновата.
– Мне? Ой, Кирюша! Оттуда? – испуганно вскрикнула тетя.
– Угу, – буркнул Кирилл.
– Да это же шерсть настоящая! Какая гладкая, не то что наша! Но зачем же было деньги переводить!
Кирилл отошел к шкафу, глянул в тусклое зеркало – увидел лишь нижнюю часть своего лица и модный широкий галстук. В том месте, где должны были отразиться глаза, темнели мутные кружочки с черными крапинками – серебро с обратной стороны зеркала истерлось, облезло. «Зеркалу и то стыдно, брехло несчастное, хоть бы уж не говорил “привез”!» Да, привез он в Москву полный чемодан подарков, раздарил их черт-те кому – хвастливо, глупо, бессмысленно!
– Господи, зачем же такой дорогой отрез? И что я с ним делать буду? Сроду не носила ничего такого. Куда мне, старой, – причитала Анфиса.
– Я, тетечка, прогуляюсь.
– Пойди, пойди.
Залитыми солнцем улицами он спустился к морю. У моря было прохладно. У самого берега вились черно-белые чайки. Вверху, за спиной Кирилла, загрохотал по железнодорожной насыпи товарняк. Кирилл обернулся: черные нефтяные цистерны, белые вагоны холодильников, зеленые грузовики на открытых платформах.
«Все это уже было когда-то. Было именно так, абсолютно так! И этот освежающий запах моря, и грохочущий состав, и чайки. Да, это было в тот день, когда мы здесь, на этом самом месте, клялись с Таней в вечной любви. В вечной…»
Большое серое море лежало вокруг до самого горизонта, такого же серого и усталого. Смотреть вдаль было трудно – ветер высекал слезы. Кирилл думал о том, как в детстве ему казалось, что в двадцать пять лет он будет серьезным, сильным, блестящим мужчиной, почему-то непременно – генералом. Сейчас ему двадцать девять, а он все еще ощущает себя угловатым подростком. И мечтает о том, что в тридцать пять… О-о, в тридцать пять он непременно будет «генералом»!..
Перед глазами теснились лица московских друзей и подружек, товарищей по ремеслу – композиторов, дирижеров, исполнителей, среди которых он жил и работал в последние годы. Многие из них были веселые, талантливые, порядочные люди, но, в сущности, им не было до него никакого дела. В сущности, только для тети Фисы он родной, только она одна на всем белом свете может заплакать от радости за него… Сердце Кирилла больно сжалось от сознания бездумной неблагодарности, невольного предательства и нежной любви к старушке… Еще на первом курсе консерватории он прочел и крепко запомнил слова Камиля Сен-Санса: «Не пришлось бы вам впоследствии терзаться поздним раскаянием при воспоминании о времени, невозвратно потерянном для веселья!» Сейчас он добавил бы от себя: «О времени, невозвратно потерянном для близких».
«И ненавидим мы и любим мы случайно, ничем не жертвуя ни злобе, ни любви. И царствует в душе какой-то холод тайный, когда огонь кипит в крови» – вдруг опалило душу лермонтовской строфой. И он подумал, что никогда в жизни не напишет такой же сильной музыки, как этот стих, «облитый горечью и злостью». Никогда не напишет…
И тут же, безо всякой видимой связи, ему вспомнилась Наденька, и он улыбнулся. Еще не так давно у него была невеста Наденька – пианистка из консерватории. Накануне свадьбы они пошли в оперу. Наденька, с партитурой в руках, следила за исполнением ролей и горячо радовалась, когда что-то не вполне удавалось певцам или оркестру. Это поразило его, ему стало безмерно скучно с Наденькой. Они расстались.