– Здравствуй, моя Мурка в кожаной тужурке, Здравствуй, моя Мурка, и прощай…
– Кирюша, да что же ты с ногами! – возмутилась тетя Фиса.
– А-а, пришла! Ах, извини, ради бога! – он ловко спрыгнул с кровати, подскочил к ней, обнял, расцеловал в обе щеки. – Извини, ма! Прости! Эх, я тут такую штуку накатал – пол-Москвы сдохнет от зависти! – Кирилл рассмеялся, подпрыгнул, крутнулся волчком.
– Ой, Кирюша, ну, ты не меняешься! – улыбнулась тетя. – А ведь скоро тридцать стукнет. Небось целый день голодный? – Она прошла в коридорчик, стукнула кастрюльной крышкой. – Так и есть, борщ нетронутый. Что мне с тобой делать!..
Вечером тетя Фиса щедро накрыла на стол, не пожалела денег даже на две бутылки водки.
– Что это ты, решила банкет закатить? – Кирилл посмотрел на нее с улыбкой превосходства, как на маленькую.
– А как же, – тетя смутилась, – люди придут, я всем нашим сказала.
И вот они стали подходить один за другим, те, кого называла тетя Фиса – наши люди. Первыми пришли соседи по двору: старик Ершов, который хотя сам уже и не пил, но очень любил смотреть, как пьют другие; Потаповна, прозванная когда-то Кириллом Почаповной, уже далеко не та Почаповна – глухая, скрюченная, с лысеющей трясущейся головой; Иван Васильевич Моргунок, тоже уже крепко сдавший, вышедший на пенсию, но все еще работающий по два месяца в году в том же музучилище.
Потом появилась жившая на другой улице подружка тети Фисы католичка Христина, в старозаветном черном салопе, в завязанном под подбородком черном головном платке, туго натянутом на маленькой благородной голове, с желтым лицом, напоминающим лик Божьей матери. Кирилл помнил Христину столько же, сколько помнил себя, она долгие годы была патронажной сестрой в той детской поликлинике, где работала и тетя Фиса. Христина знала в лицо и по имени всех коренных горожан моложе тридцати пяти лет. С детьми она обращалась на равных и ставила их гораздо выше взрослых. Кирилл навсегда запомнил, как однажды Христина грозила краснолицему подводчику:
«Я скажу, я скажу вашему ребенку, что вы лошадь бьете!»
Наконец приехал в своей коляске с ручным управлением друг детства Кирилла безногий часовщик Гаджи. Войдя в комнату, он первым делом положил в угол дощечки с ручками, обтянутыми кожей, ухватился одной рукою за никелированную спинку кровати, другой оперся об угол тумбочки и могучим движением вскинул свое почти квадратное тело на табуретку.
– Салам алейкум, москвич! – Гаджи протянул Кириллу заросшую черными волосами, необыкновенно широкую в запястье руку.
– Алейкум салам! – в тон ему отвечал Кирилл. – Как здоровье? Как жена? Дети? Работа?
– Все нормально. Детей уже трое. Жена не болеет. (Одно время у жены Гаджи, после воспаления легких, открылся туберкулез, и сейчас, говоря о том, что жена не болеет, Гаджи был уверен, что Кирилл помнит о болезни его жены, хотя он конечно же не помнил об этом.) У меня теперь своя будка. – Гаджи улыбнулся, блеснув сумрачными черными глазами такой красоты и печали, каких не было и у самого врубелевского Демона.
– Ну, поздравляю! – сказал Кирилл, глядя на Ивана Васильевича Моргунка, важно умащивающегося на месте тамады за торцом раздвинутого стола, и думая о том, что, как ни странно, не будь на свете вот этого тучного, седого старика, его судьба сложилась бы, скорее всего, по-другому, вполне возможно, что не скрипичный ключ, а разводной стал бы символом его жизни.
– Да, – продолжал Гаджи, уверенный в том, что Кирилл его внимательно слушает, – да, теперь у меня своя будка, здесь, недалеко от дома. Раньше я на базаре работал, в артели, помнишь? А теперь сам…
Гаджи и Кирилл с семи лет учились в одном классе. Когда играли в футбол, Кирилл бывал защитником, а безногий Гаджи стоял в воротах – неписаный закон запрещал бить ему верховые мячи.
– Наливай, Гриша, – по праву тамады велел Гаджи Иван Васильевич.
Гаджи ловко сорвал фольгу с бутылки и могучей длинной рукой разлил водку по граненым стопкам.
– Ну, дорогая Фиса, вот и приихав наш путешественник, – поднял первый тост Иван Васильевич, – за тебя, Кирюша! Блукав, блукав, да и прибився до дому. Будемо!
Он чокнулся с Кириллом, за ним потянулись Гаджи, Христина, тетя Фиса, старик Ершов с минеральной водой в своей стопке. Только Почаповна не чокнулась, она знала, что руки ее не слушаются, и боялась расплескать водку по дороге. Почаповна держала стопку обеими руками и ждала, когда начнут пить. Кирилл сам потянулся через стол к старухе, легонько стукнул о ее стопку своей, улыбнулся. Глухая Почаповна подумала, что он с ней разговаривает, закивала, затрясла радостно головой и, закрыв глаза, большими, булькающими глотками выпила водку.
– Ну, как они там – гарно живут? – спросил Иван Васильевич, поглаживая болезненно-пухлой рукой седые, коротко остриженные волосы на своей крупной голове, о которой говорилось когда-то всеми счетными работниками города, что у него не голова, а Дом Советов.
– Богатые живут богато, а бедные живут бедно.
– А как у них с продуктами? Например, что почем? – спросила тетя Фиса, подкладывая на тарелку Почаповне большой, янтарно светящийся жиром голубец. (Как и многие люди в старости, Почаповна очень любит мясное, но дочка Нина мяса ей не дает: «Мясо – для тебя яд, сиди на молочно-растительной диете». А Почаповне смерть как хочется яду… Сегодня Нина (мастер все той же трикотажной фабрики имени К. Цеткин) работает во вторую смену, сейчас ее нет дома, так что хоть Фиса побалует Почаповну…)
– Как там наши часы, говорят, сильно ценятся? – спросил Гаджи.
– А как там наш Папа? – словно младенца, прижимая к груди бутылочку кьянти, спросила католичка Христина.
– Папа хорошо живет. Нормально. Я его видел.
– Видел?! – Христина закатила глаза. – Матка Боска!
– С водкой как? С выпивкой? – попытался встрять в разговор старик Ершов, но Христина глянула на него с таким презрением, что он не настаивал на ответе.
– Да, я видел Папу. Он почти каждое воскресенье выступает с речью из собора Святого Петра. На площади перед собором собираются тысячи людей и слушают. Я один раз попал. Только то окно, из которого он говорил, было очень далеко, речь динамики усиливали, а его самого было плохо видно: окно огромное, а он – крохотный.
После второй рюмки Почаповна привалилась к стенке и засвистела носом. А Кирилл стал рассказывать об Италии. О том, что в Колизее сотни кошек! О том, что тысячи машин, снующих вокруг Колизея, расшатывают камни, из которых он сложен, и, наверное, скоро городские власти запретят там движение и правильно сделают. О том, что никакие копии картин и скульптур великих мастеров не передают и доли пленительной силы подлинников. Например, когда входишь в Сикстинскую капеллу и смотришь фреску «Освобождение Святого Петра из-под стражи», то кажется, что живые не только люди, но и цепи, и свет, и копья стражников. В капелле Медичи скопище людей, воздух очень тяжелый, а многие стоят там часами, некоторые даже ложатся прямо на грязный пол, на спину, чтобы вдоволь налюбоваться фресками. Вспоминая Рим, он рассказал еще и о том, как однажды в воскресенье все улицы, все скверы города покрылись слоем листовок. Квадратные такие листки, с обеих сторон написано одно и то же: «Дестра национале приветствует итальянский народ». Это их неофашистская партия. Приветствуют, сволочи: мол, мы живы, здоровы, приветствуем. И нарочно разбросали в ночь на воскресенье, знали, что в воскресенье дворники убирать не будут, так и лежали целый день и всю ночь до утра понедельника. А в понедельник утром дворники ходили по газонам и накалывали эти листовки на острые палки, как гадов ползучих.
– Значит, всех не добили, – тихо сказал Иван Васильевич и так сжал вилку, что пухлые его пальцы побелели.
Мало кто знал, что скромный бухгалтер муз-училища Иван Васильевич Моргунок прошел в войну шесть немецких концлагерей, был уморен голодом, замучен непосильной работой, забит до смерти и только чудом остался жив.
О многом рассказал Кирилл, и еще о том, как однажды, на рассвете, когда он бродил по Венеции, ему встретился рабочий паренек, напевавший «Катюшу». Нашу «Катюшу», только по-итальянски!
– А как же, – сказал Иван Васильевич, – «Катюша» в войну была гимном итальянских партизан.
– Кирилл, мой друг, чтоб в этом бокале осталось столько капель, сколько я тебе желаю зла! – торжественно насупив черные, сросшиеся у переносицы брови, сказал тост Гаджи. Он всегда говорил то, что однажды ему полюбилось.
Потом тетя Фиса хвалилась отрезом, который «привез ей сынок оттуда», и все нашли, что «их шерсть куда лучше нашей».
Обильная еда и выпивка разморили всех сидевших в застолье, и скоро уже говорили каждый сам по себе. Сильно захмелевший Гаджи все повторял, пытаясь завладеть вниманием Кирилла:
– Инвалиды первой группы имеют право не платить налог, а я плачу, что я, хуже других? Я плачу, как все. Два выходных у меня – все нормально!