Рита взяла трубку. Звонил Гена из Душанбе.
– Тоже, – сказала Риточка. – Я тоже. Присоединяюсь. Разделяю мнение.
Евгеньев сидел в своем углу, курил, мусолил комментарий, усмехался: он знал эти разговоры – «тоже» вместо «целую». Когда сказать неудобно, кто-то есть в комнате. Или даже в постели.
– Шефа дать? – спросила Рита. – Сейчас соединю. Хоть раз с ним поговори, а мы потом на него все твои счета оформим за телефон.
«Умничка, – подумал Евгеньев. – Значит, Гена у нас теперь главный. «Подзалетела» тоже оформим на него, вместе со счетами за телефон. Но с остальных это не снимает ответственности. А кто, собственно, остальные?»
Он как будто знал про нее все. Или почти все. Она еще удивляла его иногда, но никогда не возмущала больше и не сердила. Она была не хуже его последующих жен, даже, пожалуй, лучше – и моложе, и проще. Впрочем, будь у них дети, писать-то, может, в партком и она б на него писала…
Западные феминистки кричали о равенстве, о профессиональной роли женщины, и вот она сидела здесь перед ним, маленькая женщина, игравшая такую важную профессиональную роль именно благодаря своим женским качествам. Евгеньеву иногда казалось, что он уже знает ее нехитрые тайны, но потом она раскрывалась вдруг с какой-нибудь новой стороны, удивляя его. Недавно он заметил, как почтителен с ней завкадрами – она одна позволяла себе фамильярное Петрлукьяныч, а он никаких фамильярностей не позволял и был осторожен. Значит, был кто-то еще и было что-то еще, чего он не знал. Иногда ей становились известны совсем уж упрятанные детали и пружины этого механизма, может, они становились ей известны не всегда по линии доброй доверительности или интимной дружбы, как знать…
«Она не бездарна, – думал Евгеньев. – Она постигла систему».
И все же при мысли о будущем ребенке у него щемило сердце. Дети ни в чем не виноваты. Виноваты мы, зачинающие детей Бог знает от кого – в пылу своих увлечений, капризов и расчетов. Не надо иметь ребенка от Риточки, никому это не нужно – и фотографу тоже не нужно, он, кстати, кажется, неплохой малый, полуинтеллигенция, конечно, образованщина, но не злой, приятный, способный – его бы по Западу чуток потаскать, с него бы слетела его западность. Хотя вот с Юры Чухина не слетает…
Чухин, как бы откликаясь на телепатический зов, вошел в Ритин предбанник и посмотрел на Евгеньева. Казалось, он хочет спросить: «Вы меня звали?» А может, все проще, может, у него с собой антенна, у Чухина, – антенна, передатчик, переносное подслушивающее устройство.
– Сейчас сюда завезут товарища с братского Запада, – сказал Чухин. – Надо маленькое интервью – «У нас в гостях». Может, ты его запишешь?
– Да ну его…
– Мне как-то сейчас не с руки. К тому же не мой язык. Возьми, Евгеньич. Кому-то надо.
– Хорошо. Уговорил. Где мне с ним сесть? У главного? Может, мне его записать на пленку?
– Вот еще, возиться. Запиши на бумаге. Самую суть, три фразы. И сразу дай ему подписать. Сфотографируете. И оплатишь… А уединиться можете у Колебакина, он ушел в райком. Позавчера ушел и все заседает.
– Ладно. Веди.
Товарищ с братского Запада говорил долго и страстно – про мировую революцию и грязный капитализм, про наступление на уровень итальянских трудящихся. Потом он еще хотел рассказать о некоторых тактических находках его партии, но Евгеньев поспешно поблагодарил его и сказал, что этого достаточно, потому что они еще дадут портрет (Болотин уже ожидал в Ритином предбаннике с набором камер). Вообще, хорошо бы на случай нехватки места выбрать самое главное, например вот это, – как вы думаете? Братский товарищ сник, сказал, что да, можно, потом не глядя подмахнул выбранные Евгеньевым фразы, спрятал в карман скромный гонорар и пошел прощаться с товарищами. Его представили всей редакции, все жали ему руку, и Евгеньев отметил, что все смотрят на него с некоторой жалостью.
– Они там обидятся, – сказал Коля, когда братский товарищ ушел вслед за шофером Валерой.
– Они все проглотят, – спокойно сказал Евгеньев. – Они для того чуток кобенятся, чтобы со своей интеллигенцией поиграть. А потом все наше всегда примут. Потому что есть одна правда – наша.
– Конечно, конечно, – сказал Чухин, потом добавил вполголоса, обращаясь к Евгеньеву: – Жениться надо реже.
Чухин намекал на один их давний разговор, когда оба они очень здорово врезали и стали говорить откровенно. Начал Юра Чухин, потому что он понял тогда, что Евгеньев не продаст, просто не умеет этого, не тот человек. Тогда Чухин и сказал, что хотя они тут, конечно, все патриоты, все верят в конечную победу и так далее, но причина его, Евгеньича, неистовой ортодоксальности все же, как ни крути, в семейных неудачах. Так же, как у Валевского эти его вечные евреи. Человеку нужно прибежище, когда рушится мир, нужно что-то простое и устойчивое.
– Ты ведь вспомни, – доставал его Юра. – До второго развода у тебя этого не было?
– Не было, – согласился Евгеньев. – Но я еще тогда не знал заграницу. Отец у меня был честный партиец…
– Оставь, оставь, – заныл Чухин. – мы все честные, все партийцы.
– Он был не такой, как мы.
– Мы все не такие. Такие-сякие, но после третьего развода, согласись… После анонимок, после того, как закрыли визу, когда все деньги пошли к ним, проклятым…
Евгеньев ничего не ответил. Он не мог ни в чем соглашаться, не мог подрывать фундамент. Фундамент был твердым, это помогало ему жить.
Евгеньев вошел в предбанник. Риточка повесила трубку, долго молчала.
– Знаешь, – сказал Евгеньев. – Если ты не очень сильно хочешь этого ребенка, то, может, все же не нужно?
– Значит, у тебя будут дети, а мне без детей?
– Ну и что? Разве так плохо?
– Я тоже хочу детей.
Коля проскочил от шефа, не задерживаясь.
– Ладно. Здесь не разговор. Хочешь – приходи сегодня часов в восемь.
– Плакать не будешь?
– Не буду. Часто я плакала? – Она наморщила носик и стала снова похожа на милого зверька. – Значит, в восемь.
* * *
Гена любил командировочные путешествия и больше всего любил поездки в Среднюю Азию. В каждой поездке появлялись у него новые друзья, потому что подружиться с таджиком в междугороднем автобусе еще легче, чем поругаться в городском автобусе с раздраженным замотанным москвичом. И если москвич всегда хочет тебя после этого «отвести куда надо», то автобусный таджик так же настойчиво хочет привести к себе домой, в свою временно пустовавшую гостевую комнату – мехмонхону, – а там поить зеленым чаем, угощать лепешками, дорогостоящими орехами и гранатами и вообще всем, что найдется в доме (пустых домов здесь пока еще, хвала Аллаху, нет).
Женщины в Душанбе были удивительно красивы – веками нашествия кочевников, причуды самых разнообразных правителей, их грандиозные промышленно-демографические замыслы и пенитенциарные мероприятия мешали кровь в этом краю – таджикскую с узбекской или киргизской, осетинскую с немецкой, армянскую с локайской, украинскую с корейской, карачаевскую с польской… Здешним женщинам Гена нравился: он был заводной, шутливый, симпатичный, элегантный, душевно пел под гитару про друзей и тоску, про Магомета, Христа из Екклезиаста, о которых знал понаслышке, к тому же он был москвич, и к тому же – корреспондент. Он простодушно вздыхал, удивляясь тому, как могут люди жить в такой глуши, где нет ни московского Дома кино, ни Домжура, ни настоящего кофе, но на самом деле ему было здесь хорошо. Он уже давно привык к зеленому чаю и зеленой редьке, к здешнему простодушию и несложным хитростям, к нежданным застольям и щедро предложенным ему любовям.
Гена по-прежнему считал себя «человеком Запада», и все у него и на нем было западное, фирменное – от фотопленки и фотообъективов с блендами до кофра, куртки, ликера и бампера. Он был знаком с московской «центровой» публикой (которая, как и он, была в основном провинциального происхождения и потому до упора столичная), водился иногда с «фирмой», все имел фээргэшное («что доктор прописал, старичок»), не прочь был поговорить о «секс-шопах», «пип-шоу» и «группенсексе», но четыре раза в неделю (из любой точки страны) звонил маме в Ригу и сообщал о своем здоровье. Итак, он был столичный житель, свой человек у «центровых», у «нашего круга», но шли годы, и он сам не замечал, что его поездки на дикий Восток, в нашу «очень среднюю» Азию занимали все большее место в его жизни – куда большее, чем он догадывался. Все чаще влекли его и русские выморочные села, неизбежная жуть леспромхозовских поселков и сибирских «балков», бескорыстная и безграничная доброта этих людей к иногороднему, забредшему на огонек. У него появилось неистребимое ощущение настоящести этой жизни, которая просто маялась вот так, без всяких жизненных удобств, сама не сознавая своей настоящести. По временам (без особых на то оснований) Гена сохранял здесь столичное ощущение интеллектуального превосходства, однако всегда готов был со вздохом признать, что он не может состязаться с этими людьми ни в доброте, ни в самоотречении, ни в душевной чуткости. В Средней Азии качества эти были обострены безоглядной щедростью всякого встречного, ошалелым гостеприимством таджиков или узбеков, их дерущей за душу семейной идиллией (да и на улице – этот полный достоинства поклон, эта рука, прижатая к сердцу).