На этот раз все шло как обычно: сопровождавшая его красотка из горкома ВЛКСМ помогла достать машину и отснять все в цитрусовом и в Академии наук. Состоялся долгий импровизированный обед в цитрусовом совхозе, где на столе не было только птичьего молока; в академии к ним пристал прелестный парень-математик со своей машиной: Гена сфотографировал его вместе с подвижным и небрежным академиком, очень чисто говорившим по-русски. А потом они втроем поехали к Гениным друзьям, где мужчины тайком пошабили, покурили здешнюю шмаль. Потом они оказались в ресторане гостиницы «Таджикистан», где всегда царило неудержимое восточно-провинциальное, национально-смешанное веселье, потом… Потом было как обычно. За бесконечно долгий день сегодняшнего путешествия Гена так хорошо изучил историю первого, неудачного, брака сопровождавшей его татаро-таджико-осетинской красотки Фаины из горкома, как будто это была его собственная история. Ночью, после ресторана, теснясь на гостиничной койке, они с Геной довольно бессвязно обсудили бесперспективность ее второго брака, а также ее ближайшие жизненные планы. Претендентом на ее руку был теперь бухарский еврей-музыкант, превосходивший ее первого и даже второго мужа по целому ряду профессиональных и чисто человеческих показателей. Второй день командировки прошел в еще более напряженном темпе, и Гена ощутил легкую усталость. На третий день Фаине показалось, что она могла бы пересмотреть свои матримониальные планы в Генину пользу и перебраться в Москву. Но именно на третий день Гена подумал вдруг о преходящести наших знакомств и связей, о грустной преходящести даже долгой душанбинской осени, а также и всей нашей недолгой жизни. На свете не было ничего постоянного. Еще день-два-три, и они забудут его вовсе, а красивая Фаина этими же тонкими, смуглыми руками…
В мире оставался один крохотный островок надежности, одна крепость, за стенами которой берегли огонек его привязанности. Этим островком, этой крепостью, этим хранилищем, как ни странно, была Рита; Гена думал о том, что их с Ритой связывают довольно долгие отношения, все то доброе, что они сделали друг для друга; что, хотя и не так уж часто они виделись, хотя они и не жили никогда вместе, одним домом, – связь их была настоящей; их связывало новоселье, та ночь, когда она сообщила ему важную новость и когда они приняли решение быть вместе; их связывал ребенок…
Еще во вторник утром, когда Гена из Душанбе звонил в редакцию, он сказал Рите, что прилетит во второй половине дня в четверг и что он уже взял билет. И вот сегодня была среда, он был далеко от Душанбе, в Нуреке, он был один, без Фаины и новых друзей, он почти забыл про Фаину, – бродил среди новых пятиэтажек, не зная, чем занять себя, потому что знаменитый экскаваторщик, которого он обещал снять впрок для Коли и еще для «Советского Союза», а может, также для АПН, этот парень то ли заболел, то ли запил, и Гене вдруг вообще расхотелось снимать что-либо, все показалось такой ерундой, тщетой, суетой сует… Стало скучно и вдруг невыносимо захотелось в Москву, к Рите. Ощутив это желание, он стал добывать у начальства машину на Душанбе, но в конце концов, плюнув на хлопоты, сел в попутный грузовик и вскоре уже был в аэропорту, где, помахав командировочными ксивами, пробился к трапу. И вот он уже в самолете: он летел к ней, мчался за три с лишним тысячи километров и с ужасом думал о том, как же люди жили раньше, когда еще не было таких вот головокружительных бросков, – чем они смиряли нетерпение, чем лечили свою неожиданную тоску?
Гена сумел на время отвлечься в полете от своего нетерпения, разговорившись с соседом, каким-то душанбинским адвентистом, который предупредил его о близком конце света и настойчиво советовал обратиться к Богу. Конечно, это все было очень интересно, но Гене все же было сейчас не до того. Он подумал, что их отношения с Ритой и являются в конечном счете выходом к какой-то более правильной и более чистой жизни – тем более что ребенок…
Добравшись наконец в Москве до городского аэровокзала, Гена вдруг со страхом подумал, что, может быть, спешил напрасно. Было уже десять вечера по-московски – в предотлетной гонке он не сумел позвонить в редакцию, так что Рита не знала о его возвращении, а он летел ради нее, хотел видеть ее немедленно, видеть, как она удивится и как обрадуется. На горвокзале его настигла неуверенность: может ли он заявиться к ней вот так, просто так, поздно вечером, без всякого предупреждения? Гена никогда не приходил к ней без предупреждения – она этого не любила, да это было и неудобно, почти невозможно: Рита жила в общей квартире, старушка – божий одуванчик звонков не слышала, а дядя Леша был вечно пьян и не открывал дверь (может, по Ритиной же просьбе?). Гена подумал вдруг, что Рита может не открыть дверь, не обязана открывать, мало ли кто, и Гена заколебался – ехать ему сейчас к Рите или не ехать. Потом это сомнение показалось ему нелепым, чудовищным: он пролетел ради нее три с лишним тысячи километров, добирался на попутке, клянчил билет в аэропорту. И потом, одно дело – всегда, другое – сейчас; сейчас у них все будет по-другому, ведь они…
Гена с бою взял такси и поехал к Рите. У ее подъезда он снова испытал муки нерешительности: идти или не идти… Нет, что там – просто подняться и позвонить: привет, вот такая приятная неожиданность, я прилетел… Да что там – и говорить не нужно, она всплеснет руками… Гена вошел в подъезд и на мгновенье захотел вдруг снова очутиться в Нуреке, где все было просто. Его охватил унизительный страх. Он вернулся с вещами на тротуар, поискал глазами Ритино окно. Вот здесь, справа от лестничной площадки – вот оно! В окне чуть маячил знакомый ему мягкий полусвет – тот самый, при котором нельзя ни читать, ни есть, а только… Только погружаться в дрему, только…
Он был в ярости – в ярости на себя, на свою сумасшедшую гонку из Средней Азии в Европу над морями и пустынями. Гонку на такси, попутках и на самолете… Потом силы вдруг покинули его, потому что и сам он, и его нерассудительность, и гонка эта ничего не значили больше: глухая черная стена вырастала, нависала над ним, отгораживая и делая неважным все, что было в прошлом, что было вчера, сегодня с утра, пополудни, полчаса назад. Если бы он видел какую-нибудь щель, просвет в стене, он ринулся бы в него сломя голову, не рассуждая, но просвет этот мог открыться только за ее дверью (скажем, она читала, она устала, уснула…). Версия была хлипкая, сомнительная, никуда не годная версия, но все же она вернула ему силы. Он бросился в подъезд, одним духом взбежал с вещами на третий этаж, нажал кнопку звонка – раз, два, еще, еще, короткие испуганные звонки… Нет, не так представлял он желанное возвращение в Москву, но все это было там, позади, за черной стеной…
Гена прислушался. Ему показалось, что он слышит музыку. Очень слабую. Вот, стала еще слабей. Теперь нет никакой музыки. Может, ее и не было. Почудились легкие шаги в коридоре. Снова тишина. Может, не было этих шагов. Гена позвонил еще раз – еще испуганней и короче.
Он вышел на улицу. Света в ее окне теперь не было. Он пошел прочь. Много позднее ему пришло в голову обзвонить всю редакцию. Но почему именно редакцию? Есть ведь еще Москва, есть миллионы мужчин. Ему казалось, что он хочет сейчас определенности, хочет правды – любой ценой. Только не «проклятая неизвестность» из любимого болотинского анекдота. И все же он чувствовал, что не вытерпит сейчас всей правды. Только не сегодня. Сегодня даже «проклятая неизвестность» была актом милосердия. Ну а какая такая неизвестность? Что тебе неизвестно? Подожди у подъезда час-два – и ты будешь знать все…
Гена бежал прочь, добрался к себе в Орехово и провел ночь без сна.
Он хотел объявиться в редакции к концу дня, как они и договаривались, но потом не выдержал – явился к ней в предбанник вскоре после летучки, когда самое многолюдье. Рита сперва не удивилась даже, – может, она забыла, когда он должен вернуться. Чмокнула его в щеку, потом закрутилась в редакционной суете: шеф чего-то от нее требовал, Колебакин о чем-то спрашивал, еще были посетители, ждали приема у главного. Немного спустя она спросила его:
– Ты что, раньше, что ли, приехал?
– Я приехал вчера, – медленно сказал Гена. Он смотрел на нее очень внимательно и видел, как она смутилась. Потом лицо у нее стало независимое, отчужденное. Она ничего не сказала, потянулась за спасительной телефонной трубкой – дела, дела, у нее куча дел.
Гена ушел. Он сидел в вестибюле добрых два часа, провожал невидящим, недоверчивым взглядом пишущее шобло. Потом решил, что должен во что бы то ни стало узнать, кто был у нее вчера. Его память, обостренная подозрительностью, извлекала сейчас на поверхность множество противоречивых подробностей, которые ничего не значили для него раньше, а сейчас обретали зловещий смысл и терзали его нещадно. Например, сегодня, когда она небрежно чмокнула его в щеку, у нее на груди блеснула тоненькая цепочка от очков, не наша, конечно, заморская цепочка, недорогое, но очень удобное украшение – не надо искать очки на столе, под бумагами, всюду, да и красиво тоже… Откуда цепочка? Еще новая ручка, вставленная в чехольчик, а чехольчик висит на шее на красивом шнурочке. Конечно, Рита любила все эти ненаши красивые штучки (Гена и сам ей приносил их во множестве), но сейчас – откуда дровишки? Больше всего этой дряни могло быть, конечно, у Юры Чухина, нашего странника, нашего дипломата. Значит, он? А почему бы и нет?