– Как звать тебя, девица?
– Нина…
– Ах, Нина, – усмехнулся он, – ну хорошо, поехали, Нина, не переживай, жизнь большая.
А она шептала: и я тебя люблю.
И я тебя.
Глава одиннадцатая. Пекарь Савченков (1915)
Везли в Галицию почти месяц, с частыми и долгими остановками. К маршевой роте Матвей привык, так же как к офицерским и унтер-офицерским грубоватым окрикам, которые начинались с подъема и продолжались целый день, до последней минуты бодрствования – без них было никак нельзя. И хотя постоянное это «нуканье» как две капли воды напоминало ему пастушье, сам одно время в молодости был пастухом и интонации эти знал прекрасно, и чувствовать себя большой безрогой скотиной, которую гонят по пыльной летней дороге в огромном стаде, было и смешно, и стыдно, но он терпел, так было надо, половина огромной империи превратилась теперь в это стадо, привык он к зычным и даже красивым, басовитым и раскатистым командам на построение, в это время чувствовал себя даже хорошо, гордо – строили их шеренгами до горизонта, эти человеческие линии заполняли собой все вокруг, терялись в солнечном мареве, в густом тумане, где-то на той стороне света, вот так их было много, этих шинелей – гром голосов, дружный шаг, все это обладало какой-то нелепой, но огромной силой. Привык он и к постоянному присутствию других людей, что было для него тяжелее всего, люди его не веселили, а пугали. Тут же находились в строю записные шутники, балагуры, песенники, солдатские вожди, которые безумно и страстно что-то кричали, пели, орали – неважно что, от похабных частушек до казенных песен – так было надо, это он понимал, а вот самих этих шуток, прибауток, срамных солдатских пословиц не понимал Матвей вовсе, они все были для него как бы на чужом языке. Кстати, этих чужих языков здесь и вправду было немало, постоянно проходили торопливым строем мимо него люди с какими-то незнакомо острыми или, наоборот, плоскими лицами, с узкими глазами, в папахах и бурках, халатах и странных мордовских шапочках, мордва, татарва, сарматы, ингуши, латыши, ингерманландцы, какие-то неведомые ему «терцы» и «донцы», с длинными носами, с раздутыми от ярости и раздражения ноздрями, странно пахнущие, странно двигающиеся, на лошадях и без них, вся империя сдвигалась куда-то туда, на запад, в эту самую неведомую Галицию, чтобы сдюжить или надорваться, это было и страшно, и все-таки тоже понятно: война.
Но окончательно привыкнуть он не мог только к одному: вот к этим бесконечным ожиданиям.
На узловых станциях в стоявших эшелонах держали порой целые дивизии, разрозненные полки, корпуса и бригады, держали то день, то два, то три, то целую неделю, еду подвозили плохо, судорожно, интенданты хищно рыскали по окрестным селам и местечкам, пытаясь что-то купить у крестьян, у мещан, а главным образом у жидов, полагалось именно покупать, по оптовым ценам, по розничным, но именно покупать. Но как накормишь такую армию, люди прятались от интендантов, гражданское начальство имело бледный вид, всех грозились высечь, расстрелять, увидев озлобленность офицеров, поднимали хлебные бунты и солдаты, начинались беспорядки, мародерство, где прихватывали мешок хлеба, а где и зазевавшуюся бабу, в темноте порой слышались страшные визги и стоны, одиночные выстрелы, постоянно ломали двери лавок, поджигали амбары, едкий дым застилал серенькое небо, армейская полиция не успевала, солдат было так много, что от одного этого можно было застыть соляным столбом и перестать исполнять приказы, внутри этой стихии, этого океана застрявших в пути человеческих тел нарастала тревога и даже отчаяние – всем хотелось уже доехать, добраться до этой чертовой Галиции, увидеть врага, ощутить первый страх, окунуться с головой в это будущее, в эту неизвестность, но начальство – это прекраснодушное, ленивое русское начальство – не понимало, что тут на самом деле происходит, поезда стояли, солдаты маялись, «немец небось не так», говорили Матвеевы товарищи по роте, все их лица он выучил на остановках и в пути уже наизусть, со всеми сблизился, калужские, смоленские, они были повыше остальных, как и он, повыше и еще поскромнее, и еще они были тише, но и это не помогало – общий хаос захватывал всех, поселял во всех эту тревогу и неуверенность, когда же на фронт, в путь, когда на фронт, дайте команду, дайте, невмоготу… Начальство, которое именно железную дорогу справедливо считало самым быстрым, самым новым и самым прогрессивным способом доставки армии к позициям, не рассчитало каких-то мелочей, деталей, простых цифр, глупо и по-детски ошиблось, и это было обиднее всего, что за этим не стояло злого умысла или «предательства», как орали на остановках записные шутники, балагуры, песенники, солдатские вожди, внезапно озверевшие и охамевшие от голода, скуки, от вида оцепеневшего и потерявшего былую гордость офицерства, нет, это был просто хаос войны, хаотическое разгильдяйство. Но для Матвея Савченкова все это было неважно, он понимал, что так и должно быть, ему до дрожи хотелось увидеть новые места, новые земли, невиданное им до сего дня иное пространство: эти кирхи, костелы, синагоги, стоявшие буквально рядом с церквями, черепичные крыши, по-другому сутулившиеся дома, по-другому висевшие вывески на лавочках, другой, незнакомый кустарник, прицепившийся к заборам, другие стекла в окнах, другое низкое небо, кривые сосны, но всего этого теперь было не видно: все вокруг, до горизонта заслоняли русские люди в шинелях, которые повылезали из вагонов и дико, угрюмо глядели вокруг.
Под Рождество они добрались, наконец, до тыловых частей, где их должны были обучать: появилось свое постоянное место, казарма, своя койка, свой родной умывальник, свой родной унтер, который гонял их по плацу, полковой священник, полковой храм в огромной брезентовой палатке с иконками, свое небо над головой, пусть оно было чужим, но постоянным, появились мучительные часы в карауле, наряды (строили новые казармы, копали фундаменты, носили на руках легкие орудия, кормили лошадей в очередь), но это уже была работа, понятная ему, а оттого легкая, ужас наступил потом, когда начались стрельбы.
На эти самые стрельбы гнали часа полтора по улицам городка, потом по лесу, вначале было весело, шли вольным шагом, обсуждали втихаря и неспешно то, что видели вокруг: притихшие домики, и кто в них живет, все здесь им казалось чужим – манера одеваться, креститься, каблучки, в которых выходили на базар здешние женщины, то, как повязывали платки и как стреляли глазами, в них, незнакомцев, толпой приваливших на эту войну, это было то самое ощущение новизны, новой земли, нового неба, которых он так ждал – даже в Рождество здесь было почти тепло, воздух прозрачный, ласковый, душистый, даже ели в снегу стояли как игрушки, даже крестьянские хаты были полны таинственными огоньками, это странное веселье, охватившее душу Матвея, вдруг натыкалось на мрачное, горькое чувство у других солдат, которым тут не нравилось: «немец близко», говорили они, «все тут немецкое, не наше», враждебность эта была понятна – фронт, могут убить, говорили, что на Рождество 1915 года, то есть на нынешнее, немец с французом на фронте братались, «с нами он брататься не будет», «шрапнелью побратаемся», «у нас и рождество другое, чего ему с нами брататься», опять запели, как родная меня мать провожала, это была чужая, нехорошая для него песня, грубая и жесткая, мать его не провожала, мать умерла в двенадцатом году, от заворота кишок, когда ела телячью требуху, пока отвезли в больницу, скончалась, перед смертью просила его жениться, все в этих воспоминаниях было плохо, он пытался отвлечься, сравнивая вот этих женщин на каблучках, в странно подвязанных платках и чепцах – с Матреной, сравнение выходило не в ее пользу, она так одеваться, конечно, не умела, да и не во что было, отрез он ей так и не подарил, значит, надо подарить, если останусь жив, подумал трезво, и все-таки это окружавшее его чужое поле, а они уже шли по полю, радовало глаз, даже под снегом было видно, как ровно оно расчерчено, как чисто отмеряно, аккуратно вспахано, редкие птицы кружились над землей, редкие облака проползали по небу, все было чисто и ровно, плоско, и на этой плоскости, как на длинном столе, все было рядом и обозримо, здесь он чувствовал себя уютно, несмотря на угрюмый строй и на мрачные мысли солдат.
До той поры, пока не стали стрелять, все шло хорошо.
Унтер-офицер Вяткин был молодцеватый бритый мужчина с седыми усами, с георгиевским крестом и в ладно подшитой шинели. Он стоял во главе взвода и показывал основные движения стрелка – стоя, лежа, с колена, учил не бояться осечек и аккуратно подбирать гильзы, рассказывал про отдачу в плечо и просил быть аккуратнее. Наконец, произвел первый пробный выстрел.
Закинув винтовку за спину, унтер-офицер Вяткин побежал, разбрызгивая вязкую грязь, прямо по меже, по распаханному полю – туда, где стояла его мишень, смешное чучело с рыжей тыквой на палке. Тыква вдребезги разлетелась на куски и Вяткин радостно хохотал, показывая на нее.