Вяткин, когда сам не свой от страха Матвей рассказал ему об этом разговоре, зло усмехнулся, но успокоил: он думает, в бега ты уйдешь, не дрожи, остался один день, будешь хлеб у нас в роте печь. Но учти, работа эта тяжелая.
И Матвей снова кивнул.
Пришел и этот страшный день, когда набирали в команды. И снова, как на узловых станциях, были солдатские шеренги до горизонта, и быстро проносились люди на лошадях, и кричали ура, чужое солнце вдруг пригревало ему ресницы, хотелось закрыть глаза, как в зимнем бескрайнем поле, когда идешь по тропинке, накануне Вяткин учил его быстро, решительно выбираться из строя, расталкивая своих, когда крикнут хлебопеков, но сообразить тут было непросто, кричали отовсюду, и справа и слева: стояли со списками унтера, офицеры, выкрикивая фамилии, объявляя номера, третья рота, пятая рота, кто шел в медбратья, кто в конюхи, кто в пожарные команды, кто в денщики, основная масса стояла мрачно, никто не хотел разрушать строй, его гигантскую солнечную геометрию, его слаженность, было понятно, что те, кто выходит из строя, не пойдут на передовую, им завидовали, их осуждали, на них косились, Матвей зажмурился, и решил, что не пойдет, но кто-то толкнул его в бок, а кто-то в спину, и постепенно, шаг за шагом, его вытолкали наружу, теперь он стоял перед офицером и ждал следующего слова – как скажут, так и будет. Хлебопек? – спросил офицер. Ну давай, солдат, иди сюда, иди, иди, иди…
Тыловая линия – штаб полка, лазарет, плац, полковой храм, интендантские склады, пороховой и артиллерийский арсенал, военная жандармерия и много чего еще – располагалась в трех верстах от линии фронта, война была окопная, оседлая, перестрелки каждый день, ухали орудийные залпы, раздавались далекие взрывы, долетало и сюда, Матвей вскоре перестал замечать эти звуки и с тоской подумал, что судьба его бросила в самое поганое и неприятное место на войне – там люди честно убивали друг друга, а здесь руководили убийством или прятались от него. Однако было поздно, он стал хлебопеком, страшный суд – смерть от газов, так мучившая его ранее, здесь ему не грозила. Тыл располагался в местечке, где не было ничего – одна улица, еврейская и польская школы, пара лавок, несколько деревьев на краю села, вот и все. Остальное построили заново солдаты.
Кухня была огромным длинным уродливым сараем, в конце которого стояли печи и железные столы, баки, ведра и прочая снасть, – здесь пекли хлеб.
Ржаная мука аккуратными горками возвышалась на столах, ее нужно было забирать деревянными черпаками и заливать теплой водой, приготовляя опару, этого ему не доверили, слава богу, и сразу поставили на тяжелую физическую работу – месить уже взошедшее тесто руками.
Хлеб делали четыре дня – столько занимал весь процесс.
То тесто, которое переставали замешивать черпаком, переходило к ним, к Матвею и еще одному солдату. Они, засучив рукава и надев грязно-белые фартуки, отчаянно его месили.
Тесто прилипало к рукам. Второй месильщик, немолодой Аристарх Петров, шептал ему, чтобы смывал холодной водой, вот так вот возьми в ковшик и слей, давай помогу, однако смывать не получалось – тесто снова и снова прилипало к рукам.
Месить было трудно.
Здесь тоже был свой унтер, но совсем другой, чем Вяткин (или так показалось?), тяжелый, дряблый и злой Отставнов, который в основном возился где-то вдалеке с поварами, с кашей, которая вкусно пахла на весь сарай, с мясом, которое рубили рубщики на мелкие клочки с костями, но иногда Отставнов подходил к ним и внимательно смотрел, что получается. Посмотрев так секунды две, Отставнов плюнул на ладонь и сильно ударил Матвея по лицу. Брызнула кровь, прямо на белое тесто. Матвей упал и выплюнул сгусток на пол.
Будешь так месить, жевать нечем будет, негромко сказал Отставнов, повара и рубщики застыли, посмотрели из глубины сарая и вновь принялись за работу, Матвей встал и промыл зубы водой, потом вытер пол насухо тряпкой, чисто помыл руки и вновь начал месить. Внутри все дрожало, но он понимал – так нужно, без этого никак невозможно, и чем больше крови он прольет, тем быстрей научится.
Аристарх Петров испуганно молчал.
Отставнов бил его каждый день. Тесто все равно прилипало к рукам.
Это тесто, а он ведь вроде бы хорошо знал, как оно выглядит, знал этот кислый запах, любил, когда вынимают рано поутру хлеб из печи и ставят под чистое полотенце – дойти, ставят на целый день, – это солдатское тесто было другим: темным, грубым, с комками, оно было неповоротливым и тягучим, огромным, плотным, враждебным, со следами его крови и слюны, которые попадали сюда каждый раз после прихода унтера Отставнова, и Матвей видел его во сне – тесто было ноздреватым – в этих слипающихся отверстиях, которые образовывались, когда он его тянул руками – в этих отверстиях он во сне видел разные картины: вот полицейский чин Афанасий Иванович тянет сильные жадные руки к его Матрене, видел Матвей в этих тягучих и тянущихся дырках от теста и другое – отрубленные казаками немецкие и австрийские руки, их сгребали лопатами в огромные кучи и жгли, запах был сладкий, как от хлеба, и щекотал ему ноздри, он вскакивал в поту и бежал во двор. Ноздреватое тесто, вся эта огромная склизкая квашня во сне превращалась то в бабу, то в лошадь, в ней было все, вся его жизнь, квашня росла у него в мозгу, превращаясь то в едкий пожар, дым, то в талую воду, полную льда, жизнь Матвея с обугленной коркой по краям разламывалась наудачу, как испеченный хлеб, и унтер Отставнов, пробуя его, брезгливо выплевывал кусок его, Матвеевой, жизни – мол, невкусно!
Но утром кошмар проходил.
Утро начиналось очень рано, часа в три или четыре, в темноте, сначала другие хлебопеки ставили готовые круглые заготовки, обсыпав их для верности белой мукой и попробовав, хватает ли соли, деревянными лопатами в печь. Печь, за ночь дошедшая до кондиции, обдавала теплом, даже жаром. Другие хлебопеки замешивали новую опару. С каждым днем лицо Матвея все больше синело от побоев, а движения становились тверже.
Он научился обмазывать руки пропитанной солью водой, и тесто приставало меньше. Он перестал его бояться – и оно стало слушаться.
Так же как когда-то в красильном цеху Даниловской мануфактуры, Матвей становился уверенней, а в душе чувствовал сладкий угар привычной работы.
Теперь и он смешивал воду с мукой, и он сливал опару, и он поднимал квашню на лопате, подбрасывал дров в печь, знакомые окрики других хлебопеков уже его не пугали.
Унтер Отставнов однажды оказался за его спиной и долго стоял, внимательно наблюдая за движениями. Неожиданно он сказал: ногами-то не елозий… Не елозий, стой прямо, и спину не гни. Повернулся и пошел прочь.
Матвей вздрогнул. Но сердце сжалось зря, и привычная злоба на унтера проснулась тоже зря – больше тот его не трогал, не бил и не учил.
Спали хлебопеки не в казарме, а отдельно, поскольку вставали очень рано, в домике у одной еврейской вдовы, на самом отшибе. Вдове платили деньгами, как положено, но приносили в дом и свежего хлеба, в знак благодарности, что иногда она их подкармливала домашним супом и потрохами.
За этой поздней вечерней трапезой Матвею обычно доверяли резать хлеб. Он брал длинный столовый нож, протирал его полотенцем и, накрыв тем же полотенцем осторожно хлеб, начинал отбрасывать ломоть за ломтем.
Хлебопеки радостно солили теплые куски, окунали в куриные потрошка, разлитые по мискам, порой запивая даже самогоном и закусывая зеленым и белым луком. Однажды, когда Матвей раздавал им ломти хлеба, вдова коснулась его руки своей, внезапно и как бы случайно. Рука была горячая, сухая, ладонь нежная, мягкая. Матвей вздрогнул.
Утром он проснулся от какого-то толчка. Как будто толкнули его изнутри, как если бы он сам себя захотел разбудить.
Вдова стояла на пороге, кутаясь в шаль.
Он затих и смотрел на нее.
В утреннем полусвете белело ее лицо, глаз отсюда было не разглядеть, товарищи сладко храпели, и Матвею захотелось встать и тихо подойти, но он не стал, поморгал и повернулся набок, делая вид, что спит, сердце запрыгало, и стало себя почему-то очень жаль, вдова была тихая, незлобивая и в движениях очень мягкая, эти ее мягкие движения он потом видел во сне, как она подходит и гладит по голове, наверное, сошлась с кем-то другим, думал о ней Матвей такими словами всю свою долгую жизнь, но уверенности не было, уверенности не было никакой.
Так он стал хлебопеком.
* * *
После другой войны, уже в конце 50-х, Матвей приехал в Москву навестить младшую дочь Марину, поглядеть, как она устроилась в чужом доме с молодым мужем.
Дом стоял у Пречистенских ворот, хотя самих ворот давно уже не было, и не было Храма Христа Спасителя, и не было другого храма, маленького, уютного, светлого, который он хорошо почему-то помнил, а как он назывался – забыл. Теперь на месте громадины Спасителя дымился на весеннем холодке бассейн, для купания, а на месте того маленького и светлого – ажурная арка метро. Были видны Кремль, Москва-река, старые дома – место славное. Но сам дом ему не то что не понравился – показался шумным и странным.