«Вот и все, – с облегчением подумала Валентина и с любовью посмотрела на балкон, забыв про обиду, – странно, что столько воды, живота нет же почти…»
Живот, как это бывает после подобного излития в аналогичных обстоятельствах на более поздних сроках, тут же стал болеть более яростно, более ритмично. Волокна мышц напряглись, завибрировали, готовясь стать пращой или луком, – чтобы, растянувшись до оглушительной боли, выстрелить новую жизнь. Сколько раз переживала Валентина эту боль! Могла бы уже привыкнуть, но больно было так, как впервые. Так, как каждый раз, когда, рожая, она превращалась в животное, хрипло выла, трясла головой, ползала на четвереньках, билась головой о стены.
– Мам, мам, ты че? – спрашивали дети.
В квартире начался топот, защелкали выключатели, захлопали дверцы, зашелестели кульки. Голый пупс с раздавленной, сплющенной коллекторским башмаком головкой продолжал лежать, отброшенный, в углу прихожей.
Отец семейства спал на балконе, вытянув ноги, откинув голову на ящик, в который в этом году никто не посадил цветов, умиротворенно улыбаясь, укрытый одеялом из неба со звездами, одеялом теплого осеннего воздуха с терпким запахом отцветшей бузины.
– Папа! Папка!.. Папка, там мама рожает! Вставай!
В больнице, узнав анамнез и предысторию, Валентину оставили одну в неприятной комнате с двумя голыми, в бурой клеенке кроватями. Было поздно, все спали. В коридоре основной свет был погашен, и где-то далеко, за мрачными тихими дверями, настольная лампа неприятным скудным рыжим светом освещала пустой стул с накинутым на спинку белым халатом.
– Когда выйдет, позовешь, – сказала тощая докторша с кругами под глазами.
– Что выйдет? – сквозь зубы проскулила Валентина.
– Плод, – равнодушно ответила докторша и ушла.
Он яростно цеплялся там внутри. Валентину пучило, тужило и тошнило. Пот, слезы, какая-то слизь – все изливалось из нее, но он сидел, будто отчаянно вцепившись своими скелетообразными белесыми пальчиками в ее воспаленный, почерневший от крови эндометрий, и казалось, что скорее она сама вывернется наизнанку, чем непрошеная, уже наполовину издохшая жизнь выскользнет, отправившись в зеленый пластмассовый таз с непонятной надписью, сделанной темно-алой масляной краской.
Даже уставшая сонная докторша, два-три раза наведавшись, удивилась, что битва длится так долго, уже готова была вести пациентку на кресло, чтобы ускорить процесс изгнания, когда наконец он появился.
Он появился, и отчаянный писк – совершенно нечеловеческий, инопланетный звук – наполнил комнату. Доктор вышла в эту минуту, словно какая-то сила выгнала ее в коридор. Навстречу вразвалочку двигалась акушерка. Утреннее солнце положило на стену три золотые полосы. Лампочка продолжала мрачно и тускло гореть в конце коридора.
– Он что, живой? – обнятая солнцем, в красном золоте на груди, спросила Валентина. Бум-бум-бум! – колотилось в голове.
– Да нет… нет, это остаточное… – пробормотала акушерка, поднеся к лицу таз, в котором что-то мелко подрагивало.
– Можно посмотреть? – Валентина хотела привстать, но дурнота свалила ее обратно на кушетку.
Акушерка уже в дверях косо и явно недовольно глянула в таз, где продолжалась нерегламентированная возня, потом, строго, на Валентину:
– Женщина, там не на что смотреть. Это плод. Это не те дети, которых вы привыкли видеть.
И в этот миг звенящую нерастворенными кристаллами бессонной ночи, сумеречную, смертельной хлоркой пахнущую тишину прорезал отчетливый писк.
Акушерка замешкалась, отвела в темноту локоть с тазом, как бы пряча за себя.
Валентина приподнялась, готовясь встать.
– Так, а какой срок у тебя был? – примирительно спросила акушерка.
– Восемнадцать недель.
– Акушерских?
– Нет, акушерских шестнадцать.
– Фантастика, – сказала акушерка, – первый раз такое вижу. – И, покачав головой, ушла с тазом под мышкой, косо поглядывая в него, как в лукошко с явно несъедобными грибами.
С началом нового рабочего дня Валентину помыли и перевели в гинекологическое отделение. В комнате, где без привычных рахмановских кроватей, в таких неестественных условиях появился на свет ее ребенок, прибрали и уже застилали одноразовой простынкой рыжую клеенку, готовясь к приходам новых преждевременных родов. Послышался голос врача, свежий, бодрый, бойко залязгали инструменты. А зеленый пластмассовый тазик с непонятной надписью на боку поставили на широкий, как прилавок, каменный подоконник, возле холодильников, в которых хранили плаценты и прочее, еще более страшное содержимое подобных же пластмассовых тазиков. Там серовато-розоватое существо с обескровленными пальчиками, огромными, выпуклыми и прикрытыми тонкой птичьей кожицей глазами, с зажатой зажимом, но неперерезанной пуповиной продолжало вяло подрыгиваться, водило из стороны в сторону головой.
Тем временем на окраине большого города, в сосново-песчаном микрорайоне, в серой с розовым многоэтажке, на последнем этаже велся бой.
Пришли коллекторы, лязгали металлической дверью на этаже и выбрасывали содержимое одной из квартир прямо в общий коридор перед лифтом. Некрасивая заплаканная девушка с мальчишеской стрижкой и кривым носом курила на лестничной клетке, глядя на пыльно-зеленый редкий лес, уходящий за горизонт, и на темно-синие складские ангары, громоздившиеся перед этим лесом.
Отец семейства не вышел на работу. Он был пьян и ни на что не отзывался.
– Папка в отключке, – бойко говорили дети коллекторам, – а мама в больнице, у нее выкидыш.
Коллекторов возглавлял решительный молодой человек – остальные называли его «нотариус». А глава семейства спал – сон был коматозного свойства, только с храпом, и ни пара пинков, от которых пацаны в ужасе заныли, вздрагивая и крючась, словно их самих били в живот, ни кручение ушей и надавливание на особые болевые точки не смогли его поднять.
Ту, вторую квартиру опечатали, оклеили бумажками.
Автобус забрали и увезли куда-то.
Дети выстроились у окон, сжимали до боли в руках подоконник и шмыгали носами, глядя, как по-чужому неумело, неаккуратно, задевая задними колесами бровку, желтый глянцевый автобус выезжает со двора.
А их младший брат, склизко-розовый, похожий скорее на внутренность, чем на человека (собственно, по законам бытия ему и полагалось быть внутренностью еще четыре месяца), продолжал жить. Огромные молекулы воздуха подкатывались к нему, натужно заглатывались им, как твердые шарики, жевались и дробились студенистыми склизкими легкими, которые, готовясь забиться и слепиться, из последних сил перемалывали этот воздух в живительную гемоглобиновую стружку. Несколько капель крови, вся кровеносная система этого (ну надо же!) человека размером с большую ложку, несли непомерно большие для них, чужеродные, не переработанные как надо гемоглобиновые хлопья по сосудам и артериям, таким еще нежным, неоштукатуренным, лишенным гибкости. Он лежал, распластавшись, на спинке, откинув набок огромную фиолетовую голову в паутинках серого пуха, со страшно, совершенно не по-детски отвалившейся нижней челюстью, и черный провал рта трагически зиял, как у убитого воина или как у заснувшего больного старика. Сам он, мальчик-с-пальчик, состоял из головы и живота, надутых, грушевидных, в то же время совершенно мягких, как рыбий пузырь. Тонкие как палочки, совершенно бесполезные ручки и ножки, одинаковой длины, согнутые, скрюченные судорогой, плохо питаемые кровью, были раскинуты в косо прорисованной симметрии, словно на орнаменте древнего человека из пещеры. Будто он сам, продолжающий жить, был символом и знаком. И, судя по разинутому рту, этот знак был недобрым.
– Так, а это что? – спросил тот новый врач, чей голос раньше раскатывался по коридору, выталкивая остатки ночи.
Ему объяснили.
Врач склонился над тазом, покачал головой и пошел по своим делам.
Одна из санитарок тихонько перерезала пуповину, обработала пупочную культю и поставила таз на столик со специальной лампой. Там что-то барахлило, и столик принесли сюда из родзала, но лампа работала.
– Ты что делаешь? – спрашивали ее медсестры и тоже, как в лукошко, заглядывали в таз. Качали головами, почему-то улыбались и уходили.
В обед примчался врач. На ходу натягивал перчатки. Осмотрел, чувствовал, как сбивается собственное дыхание. Крошечный мальчик – не в ладонь, с палец ростом – жил. Вопреки всем законам мироздания, вопреки слипающимся альвеолам в легких, вопреки самой кондовой, банальнейшей, божественной, неоспоримой и несокрушимой, как чудо симметрии, науке биологии – вопреки всему абортный плод, вернее мальчик, крошечный мальчик-с-пальчик жил уже больше восьми часов.
– Переводим в неонатологию.
– Кого? – с возмущением спросили сразу несколько голосов.
Врач огрызнулся как-то очень грубо.
– Да ну вы что, смеетесь? Кто вам его переведет? Кого тут переводить? Куда переводить?