Я ретировался и видел, как Никита всё так же стоит над Верой, и в груди моей заворочалось черное солнце.
На следующий день, кое-как забывшись на рассвете в своей баньке, я отправился в Султановку в полной решимости расквитаться с соперником. Мыслей у меня никаких не было, была одна боль – вместо разума и души. Я не был в силах ничего с собой поделать и шел в Султановку, чтобы встать перед лицом своей беды.
Но, не дойдя еще до дома, увидал в черном зерцале пруда белевшее тело – Вера проныривала матовой белизной, свечечкой проникая в едва потревоженную гладь покрытой рябью павшей листвы поверхности воды. Я не знаю, что произошло со мной, но во мгновение ока я кинулся в пруд, с яростью, которой бы мне хватило превратиться в касатку… Перепугав Веру, я вышвырнул ее на мелководье, в ил, и там, то и дело обжигаясь струей бьющего в том месте ключа, мы впились друг в друга. Мы были перемазаны взбаламученным илом, чумазые, мы хватали горстями иловую жижу и размазывали друг другу по щекам, что-то нашло на нас, и если бы не треск выстрелов, раздавшихся из окна генерала, вдруг решившего попалить по галкам и по воронам, усеявшим косматыми гнездами березы и будившим его до срока своим гамом, – неизвестно, чем бы всё это закончилось.
Вскоре после этого случая мне перепала от одного знакомого аспиранта комната в общежитии в конце Севастопольского проспекта, и там нам все-таки удалось нащупать друг в друге что-то человеческое. Надо сказать, что в то время мы постоянно хотели есть, голод, и физический и любовный, одолевал нас на двух фронтах… В тот день с утра мы были особенно голодны, но в магазинах по полкам давно уже было шаром покати, и удалось обзавестись только банкой лимонных долек и четвертушкой «Русской». Мармелад мы растянули на двое суток, а третьи питались только водкой. Спали мы ровно столько, чтобы снова и снова пробудиться от желания. Время от времени я переворачивал магнитофонную бобину, и запись Билли Холидея на Ньюпортском фестивале 1957 года сменялась Porgy&Bess в исполнении Армстронга и Фицджералд.
На четвертые сутки я понял сквозь туман, что дальше выжить не удастся. Мы едва сумели выбраться наружу и обняться в телефонной будке. Между поцелуями мы обзванивали знакомых с одной только целью: выяснить, можно ли к ним приехать сейчас и перекусить. Мы не церемонились и задавали этот вопрос прямо. Почти все отвечали, что еды нет. В Москве это было время карточек и табачных бунтов…
Наконец мы нашли благодетелей, моего однокурсника, у которого мать работала в Госплане и всё еще приносила номенклатурные пайки… К метро мы шли, поддерживая друг друга, как старик со старухой. Но голодный обморок нас посетил, к счастью, только в вагоне. Не помню точно, как мы добрались до «Кропоткинской». Вечером мы ехали в Султановку уже с приличным запасом: корзинкой яблок, пузырьком подсолнечного масла и пакетом сублимированного картофельного пюре, который достался нашим благодетелям из стратегических запасов одной из стран НАТО.
Что касается любви и мест для нее, то в этой области мы проявляли изобретательность. В выходные пустовали строительные площадки (прекрасное ложе – дюна песка, где попадались перламутровые «чертовы пальцы», или гора керамзита – тепло и звонко), а в центре города в те времена еще можно было свободно проникнуть почти в любое парадное (тогда кодовых замков и консьержек не было и в помине), взлететь на верхний этаж, кинуться на крышу или остаться на чердаке – хрустящий мелкий щебень, бельевые веревки, трехколесные детские велосипеды, мебельная рухлядь, венские стулья с прорванной соломкой, покоробившаяся занозистая фанера, – но если заперто, то подоконник или ступеньки превращались в поле битвы… Потом мы отряхивались, подсчитывали синяки и ссадины, с наслаждением гадая, где и как мы так умудрились покалечиться.
Время превратилось в короткое замыкание, искровую дугу, корону разряда, события раскалялись и сплетались в пламени мощного слепящего ствола света. Мы жили за пределами физических и тем более душевных сил. И, повторяю, нам всегда было голодно, и денег часто не хватало на метро, но с этим проблем не было – могли свободно настрелять пару жетонов.
Деньги были травмой того лета: Вера хотела спасти отца, возместив растрату. Мы всё время выдумывали способы обогащения, даже не догадываясь о размере растраченных средств. Нам было достаточно воображать, что судебное преследование прекратится после возмещения ущерба.
Вера сама рассказала, что в растрате виновен ее муж: генерал, ослабленный бегством жены и пагубной привычкой, ему доверял и просто подписывал то, что Никита ему подсовывал. Так что вина за растрату всерьез переносилась на Веру, избравшую Никиту. Она любила отца без памяти, а что касается Никиты, то здесь ее терпимость к нему мне казалась странной, но из боязни услышать правду я ее о муже не расспрашивал.
Мы вместе по-детски, но страстно мечтали о деньгах, и я каждое утро покупал в ларьке на Пушкинской площади газету «Из рук в руки», и мы садились в кафе на углу Страстного и Петровки – пить кофе с рогаликом. Мы просиживали здесь до полудня, пока я обводил подходящие предложения шариковой ручкой и ходил к телефонной будке, чтобы прозвониться и назначить свидание с потенциальным работодателем. После обеда мы отправлялись по адресам и успевали в три-четыре места. Обычно это были какие-то завуалированные дельным предложением приглашения к преступной деятельности: модельные агентства прикрывали публичные дома, которым требовались сутенеры со знанием иностранных языков; школы управления обучали впаривать гербалайф, экологические моющие средства на основе хозяйственного мыла или мифической мощности пылесосы, способные высосать из квартиры мебельных клещей; самые невинные предложения исходили от новоиспеченных страховых компаний, рекламных агентств и парочки фирм, поставлявших оборудование полного цикла для крематориев.
Сначала мы объехали несколько подмосковных кладбищ в Рязанском направлении (расстаться мы не могли ни на минуту), кладбищенского директора в Раменском мне удалось убедить в целесообразности открытия колумбария (экологичность, экономичность и простота против ритуала); дело дошло до поставок печей и лифтов, однако меня в конце концов надули с комиссионными.
Но прежде мы успели основательно покататься по Подмосковью. Маршруты у нас были самые разные: в сторону Дубны или Конобеева, в Тучково или Петушки. Мы выходили чуть не на каждой крупной станции и искали кладбище; иногда мы попадали в «окна» – и тогда слонялись по платформе, слушали, как березы высоко, протяжно шумят, шумят на полустанке, хотя по полям идут жа́ры, за рощей проглядывает в озере белая полоска неба, – и царит ветер верховой, да и не ветер, а переворот в слоях горячего воздуха; платформа пуста в оба долгих конца, и нет никакой Истории; горячие шпалы дышат креозотом; березы шумят, а над платформой и вокруг в полях летний покой, и вдаль по шпалам уходят рельсы, чуть дымящиеся маревом над блестящими своими искривленными полосами… В дороге, пока Вера дремала, прислонясь к дребезжащей вагонной раме, за которой бежали столбы, волны проводов, речушки, перелески, станционные поселки и промзоны, – я смотрел на свою возлюбленную и с новой силой погружался в решение важной задачи, которой в будущем суждено было стать первой ступенью в моей научной карьере. Я и помыслить тогда не мог, что осенью покину Веру.
Какое это было время – начало конца XX столетия? Как передать плоть его? Какими приметами? Только приметами и возможно выразить вкус времени, его цвет. Мне повезло, я мог его оценить не изнутри полотна, среди ложащихся друг на друга красочных мазков, лоскутов, соринок, – а со стороны. Позже, приезжая в первые годы из-за границы на летние каникулы навестить родителей, за месяц-полтора я был способен вникнуть. Сейчас я уже не способен различить последовательность своих приездов и краски времени отчасти смешались, но именно то, что я приезжал и уезжал, помогло мне запомнить детали эпохи, оставшиеся для местных жителей незамечаемой обыденностью… Никакие учебники истории не способны выразить запах времени, никакие умозаключения не способны передать прикосновение к тому, что исчезло в небытии. Это было время развалов с наскоро изданными книгами – Бахтин, Мандельштам, Бродский, Гурджиев, Рерих, Флоренский; время пустых прилавков и пирожков с лотков; торговых рядов у станций метро – с пластмассовыми тазами, вазочками, настольными лампами, старыми покрывалами и книжками; время купюр с большим числом нулей, пахнущих колодой старых игральных карт. Украинцы разъезжались с Киевского вокзала по рынкам, чтобы сторговать загорелые пласты копченого сала, трехлитровые банки с желтой утятиной, залитой жиром, и разносолами. Здесь же старухи с иконостасами сигаретных пачек, штабеля крабовых палочек на дощатых ящиках, горы пакетиков с майонезом, пирамиды банок с горошком, фасолью, кукурузой; десять долларов в кармане делали из человека миллионера посреди всей этой бедности. Время дискет и третьей версии Windows, книг напрокат и цветных гелевых авторучек, тетрадок и блокнотов с голливудскими актерами…