Поступил. Учился вроде неплохо.
А с третьего курса вдруг решил уходить.
Куда, зачем, почему? А никуда и ни зачем. «Поездить по миру, постараться понять себя…» Тьфу! «Может быть, стану художником, может быть, бизнесменом. А может, буддийским монахом». Издеваешься? «Это моя жизнь, вы понимаете, моя собственная, и она у меня одна!» У нас она тоже одна, и мы ее всю без остатка на тебя положили! «Спасибо, конечно… но простите, я вас не просил ее на меня класть». А репетиторов в мединститут просил? «Каждый человек имеет право на ошибку!» Значит, высокое призвание врача, про которое ты нам, технарям, всю голову продолбил, – это была ошибка? Зачем ты два с половиной года зря мучился, сдавая пять сессий, уже пять сессий, дурак! Биохимию! Анатомию и что-то там еще! «Ну, почему же зря? Вдруг я в самом деле в старости стану буддийским монахом-врачевателем? Ничего на свете не делается зря…» Нет, он правда над нами издевается! Неблагодарный. Мы всё для него. С семи лет по заграницам катали. Всё лучшее – детям, хи-хи-с. А он даже не помнит.
– Помню! – вдруг сказал Сережа. – Париж помню. Жарко было. Вы меня всюду за собой таскали, а я ужасно уставал и пить хотел.
die Traumdeutung
Вот какая история случилась со мной довольно давно в городе Вашингтоне, округ Колумбия, в конце октября.
Золотая осень, еще тепло, хотя не жарко, но время от времени резко меняется ветер, облака закрывают солнце, и идет короткий дождь.
Большое здание недалеко от Union Station.
Я пришел сниматься в какой-то телепередаче, в большой экспертной панели – нас рассадили за полукруглый стол, перед каждым – табличка с фамилией, бутылка минералки, стакан, блокнот, карандаш, микрофон с кнопкой.
Все, конечно, одеты по-вашингтонски формально – костюм, белая рубашка, галстук, наглаженные брюки, начищенные туфли.
Итак, садимся, стол спереди закрыт складчатой скатертью, и вдруг я вижу, что многие мои коллеги снимают туфли и ставят их рядышком. И сидят просто босиком. Я вижу, как старенький профессор нагибается, стаскивает носки и сует их в туфли, и сидит себе, растопырив свои шишковатые пальцы. А другие, вижу я, и вовсе были в туфлях на босу ногу.
Жарят лампы, съемка еще не началась, и я тоже, вместе со всеми, разуваюсь и снимаю носки под столом. О, этот страх «быть не как все», который у меня, по воспитанию – типичного советского человека, в Америке только усилился…
Запись передачи прошла быстро и складно, яркий свет погас, операторы и осветители засуетились, передвигая камеры и лампы – и вдруг мой сосед, старенький подагрический профессор, ткнул меня в бок и показал рукою, что меня зовут.
Я вижу, какая-то пара – молодой парень, высокий и курчавый, и женщина лет сорока, с короткими, слегка взлохмаченными волосами – машут мне и громко кричат «Mister Dragunsky! Mister Dragunsky!».
Я быстро иду к ним, забыв надеть туфли.
Иду по мягкому и приятному ковролину. Потом по паркету. Потом по теплому мраморному полу. Здороваемся, знакомимся. Женщина – сотрудница Brookings Institution. Парень – из Washington Post. Меня приглашают на конференцию, которая будет через неделю, и будет широко освещаться, и я могу заранее написать свои тезисы, и что-то в этом роде, я уже, по прошествии лет, позабыл.
За разговором мы вышли из этого здания и оказались на тротуаре. И вдруг задул ветер и пошел крупный холодный дождь.
А я – босиком!
Я говорю им: «Минутку!» Поворачиваюсь, быстро возвращаюсь, пробегаю по холлу, вхожу в зал, где только что была съемка. А там уже другая съемка. Какие-то дети громко читают стихи, а мамы с папами хлопают в ладоши.
– Выйдите, вы мешаете! – тихо говорит мне администратор.
– Я тут забыл туфли! – шепчу я, показывая на свои босые ноги. – Туфли и носки!
– Вау! – шепчет он. – Ужас какой. Но всё уже унесли!
– Куда?
– Туда! – Он неопределенно показывает рукой в конец коридора.
Я бегу туда – там заперта дверь.
Что делать?!
Снова выхожу из здания – эти двое меня терпеливо ждут. Дождь меж тем идет все сильнее. Они стоят под зонтиками, дама в крепких осенних ботиночках, парень – в громадных кроссовках. Я им страшно завидую. Ноги начинают сильно мерзнуть.
– Глупая какая история, – говорю я. – Что делать, не знаю!
– У вас есть деньги? – спрашивает парень. – Я вас отвезу в магазин.
– Да, конечно! – говорю я. – Спасибо большое!
– Не надо в магазин, – говорит дама. – Мы доедем до Old Executive Building, это рядом с Белым Домом, вы знаете?
– Знаю, – говорю, – а зачем?
– Там есть склад старых вещей. Многие служащие держат на работе офисные туфли, галстуки и даже пиджаки. А когда увольняются – оставляют их. Брать с собой – плохая примета. Там куча всякого. Вы подберете себе отличные туфли. Нечего зря тратить деньги.
– Ну, нет! – говорит парень. – Надевать туфли того, кто уволен, вот где плохая примета! Станешь таким же лузером.
Они начинают спорить.
А дождь идет все сильнее, и ветер дует все злее.
Потому что ночью открылось окно, а я как раз высунул ноги из-под одеяла.
Но потом всё-таки встал, закрыл окно и снова заснул.
И поэтому дождь вдруг прекратился, ветер утих, снова стало солнечно и тепло, и асфальт прямо на глазах высох и согрелся.
Отступление и доказательство
душным питерским летом
В начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, одна пожилая дама, можно даже сказать – старушка, лет шестидесяти, с острыми глазками и маленьким острым носиком, с гладко приглаженными белобрысыми, мало поседевшими волосами, вышла из парадной дома на Средней Подьяческой, где она нанимала квартиру в четвертом этаже.
На улице жара стояла страшная, к тому же духота, толкотня, всюду известка, леса, кирпич, пыль и та особенная летняя вонь, столь известная каждому петербуржцу, не имеющему возможности нанять дачу, – всё это разом неприятно потрясло и без того уже расстроенные нервы старушки.
Поминутно попадавшиеся, несмотря на буднее время, пьяные молодые люди, что-то неразборчиво, но громко друг другу бубнящие, шагающие вразвалку, вприпрыжку или в обнимку с нарумяненными девками, пьющие пиво из горлышка, одетые в нарочитые лохмотья кричащих цветов, – довершили отвратительный и грустный колорит картины.
Чувство глубочайшего омерзения мелькнуло на миг в тонких чертах старушки.
Пройдя несколько кварталов вдоль Екатерининского канала, но немного не дойдя до Гороховой, она остановилась у стены большого, недавно оштукатуренного дома. Подошла к парадной, осмотрелась, сделала несколько шагов в сторону, развязала свой потертый матерчатый ридикюль, достала пачку листков бумаги, вытащила один, затем достала скляночку с клеем, умакнула туда свой искривленный мизинец с коротким нечистым ногтем, но украшенный, однако же, дорогим и изящным брильянтовым перстнем, намазала клеем тыльную сторону бумажного листка и прилепила его к водосточной трубе.
Объявление, наклеенное ею, гласило:
«ДЕНЬГИ В КРЕДИТ ДЛЯ НЕИМУЩЕЙ МОЛОДЕЖИ,ОСОБЛИВО ЖЕ ДЛЯ ГОСПОД СТУДЕНТОВ.Быстро и под малый процент!
С залогом и без оного, зависимо от доверия!
Адрес: Средняя Подьяческая улица, 15. 1-я парадная направо, 4-й этаж. Первая дверь направо. Спросить Алену Ивановну».
Через три часа, вернувшись в свою квартиру, она была встречена своей сестрою, моложе ее лет на двадцать или двадцать пять, и на безмолвный вопрос ее ответила:
– Довольно отступать! Я им докажу!
Сказавши это, она встала на колени перед кроватью, вытащила укладку и почти в самом низу ее, под сложенными фуфайками, истлевшими мерлушками и пустыми рамочками от выброшенных портретов, нашла то, что искала – маленький, на темной деревянной ручке, столярный топорик.
Спрятала его под подушкой, села в кресла у окна и принялась ждать.
Из набросков к роману «Сестры Безобразовы»
черновик эпизода
Трифиллов обиделся на художника Всемогуцкого – тот изобразил Магдалину в виде их общей знакомой Марфиньки Безобразовой, да еще с голой грудью с синяком от его, Трифиллова, поцелуя. Слева снаружи, ближе к подмышке; и выставил в Академии Художеств, а князь Вотраминов приобрел за тысячу рублей и повесил в своей бильярдной, как сказывал его дворецкий, с которым Трифиллов был в свойстве через Татьяну Карловну Демпель.
Трифиллов пошел на аукцион и не очень задорого купил этюд Всемогуцкого «Пионы на могиле Пушкина в день его рождения». Принес домой. Заказал раму. Потом вставил в раму и повесил на стену. Посмотрел, зарычал, сорвал со стены и долго топтал, приговаривая: «Вот тебе, вот тебе!» – сладостно сознавая, что это есть кощунство в отношении Пушкина, который тут вовсе ни при чем.
Истоптал, вырвал холст и бросил в голландскую печь.
Снизу пришел жилец Марфущенко и спросил, что за гром, от люстры стекляшка оторвалась. Трифиллов долго извинялся и подарил ему поломанную раму. «Ну, разве на растопку», – сказал Марфущенко и ушел.