А то еще швыряют ему огонь в лодку, чтобы спалить.
Иной раз налетает он среди ночи на таких, что уже успели побывать там, где козам «рога правят». Отбудет такой тип и, вернувшись, устраивается на работу для отвода глаз, на самом же деле ночной жизнью живет, в гирле каждую ночь промышляет, несмотря на запреты.
Мотор на лодку ставит таких сил, что инспектор его не догонит, разве только в сердцах выстрелит ему вслед или ракету пошлет… А порой средь бела дня, когда догоняешь его, он сети вместе с рыбой да с камнем, загодя приготовленным, у тебя на глазах выбрасывает за борт да еще издевается: «Возьми теперь меня!» Знает; что, когда рыбы нет, следователь без прямых улик дела не заведет. И какая тяга в них к этому браконьерскому занятию! На риск идет, о каре забывает, даже из тюрьмы вернется — и опять за свое. Норовит устроиться где-нибудь поближе к воде, вместо реквизированной ранее лодки у него уже дюралька появилась, самодеров наделает — однорогих, двурогих, трехрогих, и как ночь — так и на рыбца. А то еще острогу-сандолю прихватит, ею, как вилами, бьет. Рыбохваты ненасытные, нет пределов их аппетитам. Во время нереста солят рыбы целые бочки, полные чердаки ее навяливают, чтобы потом из-под полы — на базар.
Вот на банду таких рыбохватов и налетел лиманский смельчак в осеннюю ночь. Готовились, видно, злодюги к встрече с ним, потому что не убегали и передний держал в рукаве заранее приготовленную трубку, налитую свинцом. Ах, это ты, гроза лимана, тот бесстрашный Кульбака Иван, тот коммунист, которому больше всех надо, — а ну подходи, подходи!..
По голове норовили попасть в темноте тем железом, свинцом налитым, чтобы череп ему проломить. Сбить в воду старались, а он, окровавленный, все держался в челне, кричал переднему, самому лютому:
— Я вижу тебя, я тебя узнал!
— Так не увидишь больше!
И старались бить так, чтобы глаза выбить, зрительный нерв пересечь, навеки ослепить.
Наконец сбили, сбросили в воду. Нет его, не будет больше, аминь ему, пошел на дно раков кормить! А он — хоть и на костылях, и в шрамах, хоть и с пальцами, изувеченными браконьерским веслом, — появляется потом на суде, чтобы дать показания, чтобы бросить им в глаза свое, инспекторское:
— Тебя я узнал и тебя! На дно, думали, пошел, а я все же есть, люди меня из воды вытащили… Не дали погибнуть, чтобы и впредь я вам, гадам-браконьерам, спуску не давал!
Красавец, смуглый, чернобровый, как и сестра его Оксана, с ослепительной улыбкой, освещающей все вокруг, а черные глаза весело искрятся — такой это лиманец, старший мамин брат, что для Порфира — вблизи и издалека — тайный его идеал. Потому что не просто мужественный и храбрый (в охранители голубых полей только и отбирают людей мужественных), а еще и справедливый, еще и общительный, в какой компании ни появится, с первой же минуты вызывает к себе симпатию. Когда приезжает к своей сестре в родное село в гости, в хате становится тесно от его друзей, усаживаются на дворе под абрикосом, и, когда в чарки налито, дядько Иван подает веселую команду:
— Огонь!
И потом с улыбкой добавит:
— По браконьерам огонь…
А сейчас он сидит с хлопцами в порту и весело наблюдает, как они булки грызут всухомятку. По глазам узнал, что голодны оба, и прежде всего дал им по булке, которых у него полная авоська, и даже извинился шутливо, что в ресторан не поведет, некогда, мол, да и повода подходящего не видит.
С немалыми трудностями добрались хлопцы в порт. После драки с Бугром и позорного бегства от случайного автоинспектора они несколько часов проблуждали, как дикари, в кучегурах бесчубых, которые предназначала мама Порфиру под будущие его виноградники. Потом в Гилеях были, где из освоенных песков выметнули в небо мачтовые акации (есть и такая порода), прикрыв своими роскошными ветвями ульи совхозных пасек и шалаши угрюмых пасечников, что вовсе не спешили угощать беглецов медом, так как он, мол, еще молодой, еще он как вода… А один и совсем грубо сказал:
— Своих трутней хватает…
Порфиру все время хотелось увидеть маму, и, кажется, однажды он увидел ее, когда она садилась в автобус, — станция ежедневно высылает свой транспорт забирать с виноградников работниц. Пожалуй, то была она, но и к ней, самому родному на свете человеку, сын не посмел явиться, не решился позвать, так и остался лежать в отдалении, изнывая в тальнике от нестерпимой предвечерней жары. А как иначе он мог поступить, бродяга, беглец несчастный, который сейчас только и может быть для матери стыдом и позором!
С последним речным трамваем степные «зайцы» счастливо добрались до порта, хотя в самом порту чуть было не попали в руки дружинникам. В портовом скверике, в кустах тамариска, провели ночь, аж угорели от аромата этого душистого кустарника и терпкого запаха каучука, который целую ночь внизу выгружали из судна.
Утром видели, как покидает порт их греза, их бригантина недостижимая — учебный парусник, который каждое лето уходит в многомесячное плаванье с морскими курсантами. И как раз когда они, зачарованные, смотрели на тот отдаляющийся парусник, ажурно-легкий и высокий, кто-то, подойдя к ним вплотную, ласково положил Порфиру узловатую руку на плечо. Обернувшись, камышанец увидел над собой круглое лицо дяди Ивана, его глаза, полные черного искрящегося смеха. Топленный — да не утопленный, убиваемый — да не убитый… Стоит с авоськой в руке, смеется:
— Далеко ли собрались, мореходы?
Сидят теперь с ним на лавке среди разомлевших тамарисков и уплетают булки за обе щеки. Дядя Иван рассказывает, что семья его сейчас на лимане, там, где находится инспекторский пост. Жена кухарничает, а маленькая Наталочка помогает матери, а иногда и отцу, потому что зрение у нее острое: окинув взглядом акваторию, сразу различит, где честные рыбаки, а где нарушители… Что же касается хлопцев, то дядя Иван не стал им в души влезать, не допытывался, откуда да как тут очутились, это его словно бы и не занимает. Но если бы спросил, то Порфир вряд ли смог бы ему соврать, чувствует, что не смог бы угощать его выдумками, как это проделывал с другими; наверное, открылся бы ему с первого слова, выложил бы все начистоту: как завелся на черешнях с Крокодилом и как пустился с хлопцами в эту пиратскую жизнь, от какой перед тем, казалось, уже навсегда отрешился. Все бы дяде Ивану рассказал без обмана, потому что есть такие люди, которым сказать неправду просто не можешь, язык не поворачивается. Однако лиманец не спрашивает их ни о чем. Вместо расспросов слышат хлопцы, как приходится ему гонять безбилетников на пригородных линиях — на правах общественного контролера или что-то в этом роде.
— Бывает, стоит перед тобой нечесаное дитя века, почти парубок уже, патлы по шее болтаются, а билетик предъявить не может… не взял. А чего же ты не взял? Не успел? Забыл? Деньги вытащили или спешил очень? Да скажи же хоть что-нибудь в свое оправдание, голубчик! А он голову опустит, стоит, губы кусает.
— Ну и что же вы с ним? — спрашивает Гена.
— А это уж с каким как: индивидуальный подход. Смотришь, как совесть в нем: проблескивает хоть немножко или нет? Ведь наказывать человека — это всегда неприятно…
— А тем, что камыши с весны поджигали, когда уже птицы гнездились, — напомнил Порфир, — им, наверное, так ничего и не было?
Дались ему эти камыши… Выжигают камыши ежегодно, это разрешается камышитовым заводом, но только ранней весной, до определенного числа. А в этом году, запоздав, промедлив, плавни стали выжигать действительно в нарушение сроков, когда пернатая дичь уже села на гнезда. Дядько Иван знает об этом, и тучка пробегает по его крутому лбу, так как ничего утешительного ответить племяннику он не может.
— Привлекаем к ответственности, да всех не притянешь, туполобых густо развелось, — говорит он с подавленным гневом. — Браконьерское племя, оно ведь, как филлоксера, живуче, и хотя в разных личинах предстает, а суть одна — хищническая… Тот рыбу глушит, этот птиц вместе с камышами сжигает, а скажи ему, он еще и государственными интересами прикроется… Слепая душа, он о завтрашнем дне не думает, ему даже невдомек, зачем это природу так уж нужно беречь, зачем ради нее целые штаты инспекторов государство содержит…
— И речки да воздух загрязняют по всей планете, — сказал Гена. — А планета, она ведь единственная, другой такой нету…
— Что верно, то верно, — нахмурился дядя Иван. — Пора бы уже понять каждому из нас, что хозяин планеты — это ты, человек, что, кроме нас, о планете никто не позаботится… Не лев, не тигр, а человек в природе самый старший! Так по праву старшего защити же и дерево, и птичье гнездо, и букашку!.. Все теперь можем, все нам под силу. Плотины возводим, реки поворачиваем вспять, живительную влагу даем в безводные степи — все это здорово, правда? Только вот, проектируя, заодно подумай и о том, а что с гирлом будет? Почему камыши в гирле начинают усыхать, нерестилища гибнут? Почему птицы разлетаются и соленая вода подступает из моря вверх так, что дельфины чуть ли не в Камышанку заходят… Или это тебя не тревожит? Об этом пусть дядя думает? Пусть только у нас, инспекторов, о судьбе гирла душа болит? — Заметив, что хлопцы погрустнели, дядько Иван улыбнулся: — Ну, да мы не из тех, что духом падают, нам это напрочь запрещено нашими инспекторскими правилами… Стоящий на страже голубых полей должен быть всегда на высоте. Конечно, хочется, чтоб везде был порядок. Потому что наш брат не только свой лиман бережет — он заботится о всей мировой акватории! Идет в такие места, где международный лов ведут, инспектируют суда разных стран, не позволяют и своим совершать нарушения. Иногда он даже слишком придирчивым выглядит… Был случай, свои же радиограммой пожаловались на такого придиру, соседи ловят, мол, а этот план нам срывает, что с ним делать? «Свяжите его да в трюм, а сами ловите!..» Только черта с два! Связать себя не дам, и в трюм меня не упрячешь, если я за правое дело стою!