Все дальше уносило наших ангелочков в объятия воли, в мир неведомых еще испытаний, риска, превратностей судьбы.
Однажды по ним даже стреляли, когда они ночью кружили вокруг полевого стана, обсаженного тополями. Сторож стрелял с намерением, видимо, попугать, — не могло же быть, чтобы всерьез он хотел подстрелить кого-нибудь из них, как зайца, — кому же охота, говорил Гена, мучиться потом всю жизнь, чувствуя себя убийцей.
А в общем-то, на полевых станах им как раз и улыбалось счастье в образе щедрых и сердобольных тетушек-кухарок. Достаточно было только рассказать душещипательную легенду о том, как ехали они со своим ремесленным училищем на экскурсию и ненароком отстали, отбились от своих без копейки в кармане… Достаточно было эту Порфирову музыку передать почти в плаксивом исполнении Бугра, как перед ними появлялась миска горячего борща и хлеб белый, как солнце, нарезанный большими ломтями, и можно было вволю трапезничать, пока придут на полевую кухню те, о ком сказано лозунгом на арке полевого стана: «Слава рукам, пахнущим хлебом!..» Но хоть комбайнеры люди, конечно, славные, однако встреч с ними скитальцы все же избегали, особенно после того, как один из механизаторов, заподозрив неладное, учинил хлопцам допрос и даже попробовал задержать. Пришлось улепетывать изо всех сил…
Вот так и живется им, как птицам небесным: там поклюют, там перехватят и дальше — в свiти-галасвiти… А однажды решили они культурно поразвлечься, воспользовавшись тем, что у директора винсовхоза без дела стоит, покрывается пылью в квартире телевизор «Электрон». С директором у Порфира были нормальные дипломатические отношения, хлопец даже помогал ему устанавливать в свое время телевизионную антенну, потому и не видел Порфир особенного греха в том, что они, набегавшись, немного отведут душу перед экраном, ведь хозяев нету и новехонький телевизор все равно гуляет без работы. Только предупредил Бугра, чтобы в квартире ничего не трогать. Бугор обещал, потом, однако, не удержался, прихватил кухонный нож, и, когда они уже покидали дом, нагнулся с ножом у веранды, зачем-то шаря рукой между листами.
— Ты что там ищешь? — спросил Порфир тревожным шепотом.
— Да нужно ему виноград подрезать!
— Зачем?
— А чтоб усох!
Перед этим он рассказывал хлопцам, как, будучи в городе, не раз проделывал такое: финкой лозу у корня чик! — и уже она повисла, будто перерезанный телефонный кабель… И пусть потом на верхних балконах ждут, когда виноград до них дотянется… Вот такое он собирался проделать и тут! Но разве мог Порфир допустить это? А вот как остановить… Нож ведь у Бугра не отнимешь силой, нужна хитрость.
— Дай лучше я подрежу!
И когда нож очутился в его руке, Кульбака с размаху швырнул его в темноту: ищи теперь!
В ту ночь они крепко поссорились, чуть до драки не дошло, насилу Гена их помирил.
Снова уходили в степь. Брели куда глаза глядят, пока не напугала их неожиданно вынырнувшая из тьмы скифская баба, что маячила на невысоком, за долгие века дождями размытом кургане. Сначала напугала, а потом приют им дала: расположились возле нее биваком на ночевку. Нельзя было разглядеть в темноте загадочную улыбку древней скифянки или половчанки, ночь скрадывала химерные узоры на каменном ее одеянии, Все же вроде под защитой каменной старухи лежали хлопцы в душистой теплой траве, ощущая, как исходит на них от камня, еще не совсем остывшего, тепло отлетевшего дня. Устроившись поудобней, смотрели, как играют в небе звезды, наверное, к жаре, к суховеям.
— Почему-то папа долго не отзывается, — с грустью в голосе заговорил Гена. — А может, он в школу подал какой-нибудь знак?.. Что, если приедет, а меня нет?
— Не скули, — оборвал его Бугор.
А Порфир, который чаще других видит товарища удрученным и, как никто, понимает причину его грусти, нашел и сейчас для Гены слово поддержки: может, срочным делом занят его отец… Может, по экстренному заданию проектирует павильон для всемирной выставки, он ведь мечтал об этом…
Звездно, тихо, просторно. Среди ласковой этой природы душа Порфира наконец чувствует себя на месте. Лежишь в бескрайней степи, свободный и независимый, слушаешь трескучую музыку кузнечиков в траве — всю ночь не утихнут эти одержимые травяные оркестранты. А там уже, гляди, и зорька заалеет на востоке… Первым вскакивает Порфир, душа его не хочет проспать эти зорьки, эти росные голубые рассветы, потому что, как мама говорит, «ранние пташки росу пьют». Порфиру очень хочется поглядеть, как пьют росу жаворонки, как своими маленькими клювиками испивают они по росинке с каждого листочка. А роса, она ведь чище всего на свете, только слеза людская еще такая чистая! Говорят, в росе есть даже пенициллин, верно, поэтому дедусь во время болезни ею глаза утром промывал.
Представляется Порфиру, как и зорянки в это время попросыпались в камышанских плавнях, испивают обильную росу с камыша да с широколистного папоротника. На днепровских островах — там роса точно вода, просто купаешься в ней, как в тот вечер, когда научная станция устроила было на острове свое гулянье в День Победы, и веселились допоздна, и мама с росинками на ресницах пела при луне свою любимую «Ой чорна я си, чорна…». Когда пела, преобразилась, выглядела совсем молодой, кажется, и о Порфире забыла, жила где-то в иных, в девичьих своих небесах. Очень красивая тогда была, красивее, чем когда-либо. Только жаль, что о нем забыла. Никто из присутствующих о Порфире тоже не вспомнил, не позвал, не спросил, ужинал ли он или одной ряской подкреплялся, как тот утенок, что целый день бултыхается в воде, всеми забытый, никому не нужный. Ревностью мучился в тот вечер, из камышовой засады выглядывал, следил, как мамуся, полная вечерней красоты, хмельная и возбужденно веселая, катается с поклонниками на лодке, и смех ее слышен, и далеко над водами разносится неизвестно к кому обращенная певучая грусть… «Ой чорна я си, чорна…» Она черная, а Порфир, вишь, русый… Где же тот, в кого он удался? Сойдутся ли когда-нибудь их дороги? Поставит ли жизнь их глаза в глаза: это вот Порфир, уже юноша в морской бескозырке с лентами, развевающимися на ветру, а это тот, неведомый батько его, почти нереальный, нафантазированный, будто снежный человек…
Как всегда при таких мыслях, отзываются в нем все его душевные раны, становится хлопцу жаль самого себя, хочется кому-то вылить свою обиду, но знает, что не выльет, затаит в себе, потому что не дозовется тех, кого хотел бы дозваться, равнодушен этот звездный бездонный мир.
— Расскажи, Гена, еще про снежного человека.
Так лежат они, странники, и звезды мерцают над ними по всему небу, огромному, как океан, и тянет Гена ниточку сказания о некоем рыцаре, что пролежал, погребенный в снегах Гималаев, тысячу, а то и больше лет, в неподвижном состоянии пробыл в вечных снегах, а теперь, в двадцатом веке, в связи с потеплением, оттаял, ожил, и будто идет по планете, как Уленшпигель, через миры и страны, шагает, вглядываясь изумленно в теперешнюю жизнь. Внешне он совсем как современный человек, но только все его удивляет, ведь все он видит впервые: и комбайны, и самолеты, и светофоры в городах, потому что, когда он погружался в спячку, ничего этого еще на свете не было, и товарищами ему были люди иные, те, что ходили отсюда походами на персов, что целые лавровые рощи несли на своих копьях. Тот долгие века проспал замороженный среди ледников, а иных, может, ровесников его теперь выкапывают археологи. Гена предлагает и хлопцам пристать к любой партии археологов, которые всюду сейчас роются в степях, для вспомогательных работ они якобы набирают даже подростков, вот было бы интересно!..
— Лопатой весь день? — лениво отзывается Бугор. — От работы кони дохнут.
Он считает, что куда лучше будет, скажем, отправиться в Бахчисарай, там у него старший брат здорово устроился, рубит мясо на шашлыки да чебуреки. А чебуреки делают там на редкость — с лапоть величиной!
Странный гул возникает в степи, хлопцы настораживаются, и вот из тьмы вылетает огненный дракон с длиннющим хвостом, быстро растет, перемещаясь в пространстве.
— Экспресс!
Ребята вскакивают, вглядываясь в то чудовище далекое, мимо летящее, что слепящим огнем да железным лязгом пронзает степь, разрушает этот тихий звездный кузнечиковый мир.
— Ах, змеюка…
Ночные экспрессы особенно ненавистны Бугру, прямо терпеть их не может, все ведь курортников к морю везут да разных раскормленных маменькиных сыночков, которые хоть ростом уже выше матерей, а их все в коротеньких штанишках за ручку водят, тортами да мороженым пичкают…
— Айда окна в экспрессе бить!
Бугор не понимал, почему хлопцы не бросились за ним, не поддержали его воинственность, он, пылая злобой, жаждал нападения, ему бы только бить, крушить, ему бы прямо отсюда кинуться наперерез тому экспрессу, что пролетает с ярко освещенными окнами, несется как воплощение чьего-то благополучия, комфорта. Занавесочки там у них на окнах, схватить бы камень с насыпи, да вот вам по вашим занавесочкам, по стеклу, чтобы каждое — вдребезги! Его охватывает дикий экстаз разрушения, в бешенстве мечется он в темноте, лихорадочно ищет комья, с бранью швыряет и швыряет что-то по тем недостижимым окнам, и, наверное, ему слышится, как звенит разбитое стекло, потому что он прямо сатанеет, взахлеб выкрикивая: