Наполнив опорожненные чашки из шипящего самовара, Шайдуров продолжал:
— У нас в семье любимое дело — песни. Раньше, бывалоча, после работы соберемся все: сын, невестка, две дочери, внучата. Рассаживаемся вот здесь вокруг стола, я беру гармонь. Поем целыми вечерами, иной раз до глубокой ночи. Летом, когда окна открыты, возле завалинки народ собирается чуть не со всего Чаруса. Сидят, стоят — слушают. И озеро, и лес будто притихнут… А теперь народ частенько спрашивает: «Иван Александрович, чтой-то вы петь не стали? Скучно в Чарусе без песен». А я говорю: «Погодите, скоро благим матом запою…»
Из-за кухонной переборки выглянула жена Шайдурова, высокая, дородная женщина.
— Ему соседи-то все говорят: «Брось не свою работу. Какой ты мастер? Не мастер, а грех». Так ведь не слушает, тянет лямку.
— А что я сделаю? — сказал Шайдуров. — Я ведь не сам напросился, меня поставили, выдвинули, а разве можно перечить, когда сам видишь, что, кроме тебя, работать тут совсем некому. Со мной получилась такая же история, как с моим старым дружком, директором леспромхоза Яковом Тимофеевичем. Тот все-таки вошел в новые оглобли, везет, а вот я не могу, спотыкаюсь. Лес рубить, кряжевать — вот это мое дело!
В лесосеки Багрянцев стал ходить с Иваном Александровичем. Старый лесоруб «натаскивал» ученика на заготовке и вывозке древесины, вооружил его таблицей для измерения кубатуры бревен, рулеткой и черным карандашом — грифелем, а сам только проверял, так ли все делает Николай Георгиевич. Ученик оказался смышленым.
Жил Багрянцев вначале в холостяцкой квартире Зырянова, спал на кушетке, питался в столовой, а как познакомился с Шайдуровым, тот пригласил его к себе в большой пятистенный дом на берегу озера, на домашние харчи: на жирные щи, масляные каши, на воскресные русские пироги и шаньги.
Багрянцев обжился на новом месте, сработался с людьми, и далекий северный леспромхоз теперь уже не казался диким и страшным. Права была жена: везде работают свои, сердечные люди. Об этом он и писал Нине Андреевне.
Писал и высчитывал дни, когда он снова сможет вернуться к семье. Были моменты, когда тоска брала его за горло, и тогда у него первым, самым близким желанием было — выпить, заглушить одолевшее его чувство одиночества. Но он боролся и побеждал свою слабость. В этом ему помогали Шайдуровы, их дружная семья, их песни, которые теперь снова привлекали чарусцев. Молодежь лесного поселка после работы шла в клуб, на танцы, на самодеятельные вечеринки, а пожилые люди, соседи, найдя какое-либо заделье, сходились в просторную избу Ивана Александровича, да и застревали здесь допоздна.
В один из зимних морозных дней директор леспромхоза позвал Багрянцева к себе в кабинет.
— Николай Георгиевич, у нас с вами такой разговор, — начал он. — Нам прислали молодого специалиста, окончившего лесной техникум. Решается вопрос, куда его определить. Он просит оставить его здесь, на центральном участке. Парень еще зеленый, неопытный. А нам дозарезу нужен человек на Моховое. Начальником там работает Степан Кузьмич Ошурков. Старый лесной зубр. Дело знает, однако крепко закладывает за воротник. Так вот, не поедете ли вы в Моховое? Попервости поработаете мастером, оглядитесь, а потом мы Степана Кузьмича куда-нибудь перекинем на менее ответственную работу.
Багрянцеву пришлось согласиться.
В одном из бараков на Моховом ему отвели уголок, отгороженный досками. До этого там хранились связки негодных топоров, выщербленные полотнища поперечных пил, топорища, черенки метелок, лопат и стопка новых откаленных кирпичей. Все это убрали, каморку выбелили, вымыли, втащили топчан, грубо сколоченный стол, табуретку.
В непривычной обстановке Багрянцев приуныл. Повесил свою офицерскую шинель на гвоздик, вытянул из-под топчана пузатый кожаный чемодан, извлек из него бумагу, авторучку и сел за письмо к жене. Какие только краски, эпитеты не пустил он в дело! Настоящее суровое испытание для него начинается, оказывается, только теперь. Из Чаруса, из центрального поселка леспромхоза, его перебросили в самую захудалую дыру, в глухомань, где все, мужчины и женщины, ходят в засаленных ватных фуфайках и брюках. Нет тут ни театра, ни кино, картины раз или два в месяц показывают в конторе, а экраном служит оборотная сторона географической карты. Здешний начальник, с кем придется работать, закоренелый пьяница. Про свое новое жилище Николай Георгиевич писал:
«На Моховом мне отвели «комнату» в бревенчатом бараке. У меня такое впечатление, что я поселился в дровянике. А в соседней комнатушке стоит кипятильник-титан, дым из топки бьет под потолок и пробирается через щелки ко мне. Напротив, через коридорчик, находится сушилка. В ней лесорубы развешивают свою мокрую одежду, портянки. Сердце стынет, когда подумаешь, что в этом захолустье предстоит жить, работать».
На другой день вместе с рабочими Багрянцев вышел в лесосеку. Утро выдалось тихое, морозное. Слышно было, как в предрассветных сумерках поскрипывает снежок под ногами людей, расходящихся узкими тропинками по делянкам.
Свой трудовой день Николай Георгиевич начал с обхода работающих бригад. Миновав одну из лесных кулис, он очутился на широком вырубе. От кромки дремучего ельника то и дело с шумом отваливались огромные деревья, со свистом падали, подымая в воздух снежные облака.
— Это чья делянка? — спросил Багрянцев, подходя к двум женщинам, обрубавшим топорами сучья с густых, мохнатых лесин. Женщины оглядели незнакомого человека в ладно скроенной военной шинели, с воротником будто из заснеженного каракуля и в такой же папахе.
— Тут Хрисанфов пластает лес, — сказала небольшая худенькая работница, вонзив в Багрянцева острый взгляд поразительно черных смолянистых глаз. — Этот леший Хрисанфов как зайдет в делянку, так чисто медведь наворочает лесу. Никак за ним не поспеваем. А лесины, поглядите-ка, ровно в шубы закутаны.
Помолчав, женщина спросила:
— А вы не новый ли мастер наш?
Багрянцев ответил утвердительно. Черные глаза ее потеплели.
— Чтой-то вы пошли в лес в шинели? Тут убродно. Вы бы хоть полы-то подобрали, подоткнули за ремень. Пошли бы к начальнику, Степану Кузьмичу, он бы выписал вам спецовку. А так-то разве дело?
К полудню в лесосеку на розвальнях привезли термосы со щами, котлетами, кашей и чаем. Развязав чересседельник и кинув лошади охапку сена, толстая повариха ударила в железную доску, висевшую под елью, и начала распаковывать чашки, ложки, поварешки. Из всех делянок к походной столовой потянулись люди. Чашек не хватало, и за ними образовалась очередь: один сидит ест, держит дымящуюся посудину на коленях, а двое стоят рядом и глотают слюнки.
Утром Николай Георгиевич пошел на работу не позавтракав. Не было аппетита. А в лесу, занявшись делом, он и совсем забыл, что существуют завтраки, обеды. И вот только теперь, стоя возле подводы с термосами и буханками теплого хлеба, он по-настоящему ощутил, что такое голод. А повариха, отпуская обеды своим постоянным клиентам, нового мастера будто и не замечала.
Подошли две женщины-сучкорубы из бригады Хрисанфова. Черноглазая — звать ее Манефа Саранкина — вскинула взгляд на Багрянцева, потом сказала поварихе:
— Дуняша, что же ты не кормишь нашего нового мастера?
— Накормлю, всех накормлю, — ответила повариха. — Посуды не хватает. Не в шапку же наливать.
— Налей ему в мою миску.
— Я подожду, пускай рабочие сначала поедят, — сказал Николай Георгиевич. — Мне не к спеху.
— Наливай, наливай, — настояла на своем Саранкина, отыскала в посудном ящике эмалированную мисочку и сунула поварихе.
— Ты же, Маня, никому не давала свою посуду, — сказала не то с обидой, не то с укором раздатчица обедов.
— Но ты посмотри — этот человек военный. Еще шинель не успел скинуть. Разве таких не должны мы уважать? У меня свой такой погиб на фронте.
Подхватив из рук поварихи наполненную горячими щами миску, Манефа поднесла ее Багрянцеву.
— Кушайте, не знаю, как вас звать-величать… Ага, Николай Георгиевич. Ну вот ешьте на доброе здоровье. Садитесь вон на бревнышко. Сейчас я подам вам хлеб.
Мастер с жадностью принялся за еду.
«Вот спасибо этой доброй душевной женщине!»
Вскоре на Моховом Багрянцев стал своим человеком. Поселок — не город, лес — не бульвар. Тут люди сближаются, узнают друг друга с первых же дней. И когда Николай Георгиевич облачился в стеганую ватную фуфайку и такие же брюки, он уже почти ничем не отличался от всей прочей трудовой братии.
Но Манефа выделяла его из всех мужчин. Она вечерами приносила ему в кринке парное молоко, по субботам мыла в его каморке пол, окна, вытряхивала постель, взбивала сплюснувшийся в лепешку сенной матрац. А кончив уборку, садилась на табуретку отдохнуть. Иногда сидела час, два, три. Все собиралась уходить и никак не могла подняться с места, в упор смотрела своими смолянистыми, обволакивающими глазами на Багрянцева. Вначале он терялся, не выдерживал ее взгляда, лез в карман за бумажником и спрашивал, сколько нужно заплатить ей за труды. Она отмахивалась от денег и говорила: «Потом, потом рассчитаетесь». И, вздохнув, уходила.