— Так ты не знала меня раньше, до госпиталя, и отца и мать мою не знала, — Летечка сказал это бабе Зосе, зная уже ответ, понимая, что говорить не стоило, пусть бы оставалась обманчивая, но тешащая душу надежда не только для него, но и для бабы Зоей, вроде бы и она не одинока на этом свете, вроде и у нее есть кто-то родной, не все потерялись на войне, остался и у нее внук. Но он не хотел этой обманчивой надежды. Ему нужна была правда, голая, страшная, некрасивая, какая уж есть правда. К правде он стремился всю жизнь, всем говорил ее в лицо. Сначала было стыдно, трудно говорить правду, если касается она не тебя. Но мужчины не только не плачут, но и не врут. Но в ту минуту ему очень хотелось соврать, слукавить не ради себя, а ради бабы Зоей. Нужно бабе Зосе, чтобы он был ее внуком, пусть, его не убудет. Баба Зося сидела перед ним, маленькая, затаенная, молчала и молчанием взывала к пощаде. К молчанию. И он не стал требовать от нее ответа, лишь, уходя, сердитым хлопком двери выразил свое несогласие с этой обоюдной убаюкивающей, ничего не проясняющей ложью. А зачем, кому это надо? Зачем на свете ложь, даже добрая? Ему от нее нет добра, лишний груз сердцу.
И этот груз помешал Летечкиной радости, когда он увидел во дворе у колодца Лену Лозу. Лена пила воду из ведра, поставив его на край колодца, и заходящее солнце, уже на треть спрятавшись за верхушки лип, красным глазом поглядывало, как она пьет. Вода проливалась из ведра, попадала за вырез платья, на босые, окрашенные солнцем голые ноги. Лена перебирала ногами, будто обжигалась водой, поднимала голову, встряхивала волосами и снова припадала к ведру. И Летечка удивлялся, сколько можно пить. Вот уже солнце смущенно уползло до половины за деревья. И ему уже самому захотелось припасть к ведру, чтобы заломило зубы от студености. А вода в детдомовском колодце была всегда неимоверно студеной, в глубине на стенках колодца еще об эту пору держался лед. Летечка заторопился к Лене, чтобы попить вместе с ней из одного ведра той зуболомной воды. Но тут к колодцу на велосипеде подкатил Гриб, что-то сказал, что именно, Летечка не слышал. Но Лена засмеялась и протянула Грибу ведро. И Гриб пил так же жадно, как только что Лена. Потом они, выплеснув остатки воды на землю, бросили ведро в колодец. Набирая скорость, закрутился ворот, и обиженное ведро пошло гулять по стенкам. Цепь еще продолжала раскручиваться, а Лена прыгнула к Грибу на раму велосипеда. Гриб обнял Лену, уцепился обеими руками за руль, прижался к ее боку грудью, оттолкнулся правой ногой от земли, закрутил педали и покатил, выворачивая на липовую аллею, на которой день или два назад Летечка целовал Лозу. И то, что они выбрали именно эту аллею, больнее всего задело Летечку. Он не выдержал, побежал за ними, чтобы высказать все Лене, кто она есть. Но высказать ему ничего не пришлось.
Не доезжая десяток-другой метров до стены тупика, Гриб и Лоза упали с велосипедом в траву и не поднимались. Уползли от велосипеда. Летечка еще минуту наблюдал, как, затухая постепенно, крутится заднее колесо, красно сверкает в закатном солнце никелированными спицами. И было в этом затухающем сверкании что-то обнаженно стыдное, больно жалящее глаза. Летечка торопливо побрел прочь, размышляя, как он мог подумать всего лишь пару дней назад, что у него с Леной будут дети. Никогда у него с Леной не будет детей. «А вот у тебя будут, будут дети, очень скоро даже, — сказал он мстительно, адресуя эти слова Лене. — Вот будут у тебя дети, тогда узнаешь...» Но что должна узнать Лена тогда, он не знал и не хотел думать об этом дальше. На душе было тоскливо. И некуда было идти, не с кем поделиться, некому показать свои раны. А они уже кровоточили в груди и кашлем рвались наружу. И он зажимал этот кашель, давил его, чтобы не услышали Лена с Грибом. Незачем им там, в траве, слышать, как кто-то кашляет. Незачем Лозе знать, что это кашляет он, Летечка, тот самый Летечка, который когда-то целовал ее, целовал теми самыми губами, на которые сейчас набегает кровь. Пусть она об этом не узнает никогда. Пусть ей будет хорошо с Грибом, как ему, Летечке, было хорошо целовать ее. Он не заставит Лозу раскаяться, что она позволила ему целовать себя. А он будет помнить, что и у него на этой аллее...
Тут кого-то прорвало тем самым пронзительным, его, Летечкиным, криком, который он давил в себе вместе с кашлем и уже было подавил. Летечка от неожиданности даже присел: кто это так ревет за него? Ревела машина, сигналила на всю Слободу, новенький зеленый «газик». Детдомовский шофер, молодой заполошный парень, уехал за ним еще на той неделе и вот приехал. И теперь сходил с ума от радости, звал разделить его радость детдомовцев. И детдомовцы ощупывали и охаживали «газик» со всех сторон, как только цыгане могут охаживать приглянувшуюся им лошадь. «Газик» был хорош по всем статьям и близко не родня бывшей до него в детдоме полуторке. Полуторка была как бы живым существом, еще одним, таким же, как они, детдомовцем, по кличке, считай, или по имени Полундра. И именно поэтому «газик» не понравился Летечке. Летечке жалко было сведенную на той неделе со двора Полундру. А ее сводили в буквальном смысле, как сводят на живодерню отслужившую свое клячу. Шофер выдирал из ее чрева трубки и патрубки, откручивал зеркало, выкручивал приборы.
— Ничего, новая будет. Все равно хана, отходила свое старушка.
А Летечка уже породнился с той старушкой. Она появилась в детдоме даже раньше его. Нечасто, но Полундpa возила его на себе. Возила в город и тут, по Слободе. Возила не только Летечку, но и гостинцы детдомовцам из большого города. Когда Летечка, уезжая в большой город, спрашивал у Козела или Стася, что им привезти, те обычно отвечали: батончик. И все другие детдомовцы давали ему наказ: батончик. И давали денежку. На конфеты не хватало, а белая городская булка-батон была не меньшим лакомством и дивом, нежели конфета. Сколько этих батончиков на старушке Полундре перевозил Летечка. Как умна была эта Полундра, как послушна. Сколько с ней связано и у него, и у других детдомовцев радостного и горького.
Как-то милиция оштрафовала за что-то шофера, отобрала у него права, забрала Полундру. Детдомовцы частично по своей инициативе, частично подстрекаемые шофером пробрались во двор милиции. Выкатили оттуда свою Полундру и побарабанили ее по улице к детдому. Шофер возле детдома завел машину. Детдомовцы только забрались кто в кузов, кто в кабину, и тут засвистели милицейские свистки, из переулка вынырнул милиционер на мотоцикле.
— Прыгай! — закричал шофер тем, кто был в кузове, и поддал газу. — Ну, не подкачай, старушка!
Колька сидел в кабине рядом с шофером и поначалу не очень-то верил, что старушка может поспорить с мотоциклом. Но она поспорила, с грехом пополам вытянула за город. А там вдруг рванула, запылила, зверьком прошла по проселкам, нырнула по полевой дороге в жито и кружным путем в детдом, в сарай, где стояли лошади. В детдоме ее уже ждали, вышли все, как один, и перекричали милиционеров, отстояли свою старушку.
Она ведь столько сделала им добра, присадистая, неуклюжая, не очень ходкая, столько перевозила и продуктов, и одежды, и дров. Хрипела и кашляла, надрывалась, но тянула, все тянула. Она прошла фронт, самое пекло, видела войну не вприглядку, а воевала, как рядовой пехотинец, только что ползать не умела по-пластунски, а может, и умела; видела убитых и раненых и сама не раз была раненой, искалеченной возвратилась с войны и сразу же, без передыху, стала работать на детдомовцев, видела еще самых первых, голодных и оборванных, их слезы, раны и вши. Она победила слободянские необоримые пески, болота, гати и броды, бездорожье. Она была солдатом, колхозником, рабочим. И вот сейчас, когда нет ни войны, ни голода, когда и в Слободу пришел асфальт, нет Полундры. Вместо нее нахальный, сытый, крепкоголовый «газик». И Летечка кривился, разглядывая его, чувствовал, как зреет в нем неожиданное, необъяснимое ощущение вины. Хорошая, ничего не скажешь, хорошая новая машина. Но что из того, что она хорошая, новая и сердце-мотор у нее не простужено, не сорвано, что ей не составит никакого труда обогнать Полундру. А если спросить ее, где ты была, когда Полундра воевала, что услышишь в ответ на это, где ты была, когда Полундра тонула в болотах? Нет, не заменить ей в Летечкином сердце Полундру. Вместе с ней его тоже словно бы предали, отправили на свалку. За то, что он недоделок. А справедливо ли это?..
Все вокруг словно с ума посходили вместе с шофером. А о том не задумываются, что никогда не будет у них такого родства с этой новой машиной. Не будет потому, что она н о в а я, новая не машина, а существо новое, что она этой своей новизной и мощью уже отделена от них, существует самостоятельно. Не думают об этом. Стоило лишь поманить новой красивой игрушкой, забыли обо всем на свете. Вот так же забудут и его...
— Атанда, хлопцы, шухер, шухер... — по хозяйственному двору петлями, прыгая через рытвины, глаза на вылупку, мчал Ванька Бурачок-младший. — Андрея моего бьют... В канцелярии... Вера Константиновна... Палкой... За хлеб, за хлеб... Это ты, Летечка, ты виноват...