еще издали, как солнце. Только оно спадало все ниже, а мать подходила все ближе к нам. Добрая наша мама, она несла нам калачик из Львова. Но каким станет ее лицо, когда увидит, что ребенок так посинел?
Уже люди, возвращавшиеся с поля, обступили нас.
— Людоньки, людоньки! — кричали они. — Да ведь они несут…
Мать взяла из наших рук уже мертвое дитя. И стоит эта полянка моего детства среди молодых слив на всю жизнь в моей памяти. И я не забываю ее зелени, а боль, упавшая на душу после того события в садике, заставила меня, наверно, написать рассказ «Самый старший», и повесть «Смок», и поэму о детских годах Т. Г. Шевченко — «Детство поэта».
Стояла поздняя осень. Ноябрь затянул дали туманами, сыпал серой, мокрой мглой. С редактором польской газеты «Красный штандарт» я после двадцатипятилетней разлуки с родными местами ехала в свой Куликов. Для меня в тот день все было торжественно: и хмурые львовские улицы, на которых так радостно было видеть наши войска, и этот затянутый туманами день, и мое сердце, переполненное событиями, похожими на сказку. Мечта сбылась — я возвращаюсь в свое родное местечко…
За бывшей Жовковской рогаткой на окраине Львова начиналась та памятная для меня дорога — гостинец, которая, если посмотришь на нее с Высокого замка, летела ровной стрелой на Дорошев, на Куликов, на Жовкву.
Памятная дорога… Сколько раз родители мои, уходя на заработки, мерили ее ногами. Сколько впитала она слез моей всегда согнутой под ношей труженицы матери.
Я еду по ней сейчас будто для того, чтобы собрать эти материнские тяжелые слезы. И каждая слезинка оживает, говорит по-своему в моем сердце.
Шофер-поляк, который везет нас, роняет словцо о нашем местечке. Голос его с польским говорком будто пробуждает меня. Шофер, видно, хочет меня рассмешить:
— О, Куликув то есть такое вельке място, где на углу возле костела стоит полицай и показывает свинье дорогу, куда ей идти.
Он еще что-то говорит с добродушной улыбкой про наше местечко, но я уже его не слышу. Я смотрю на эту незабываемую дорогу, по которой когда-то устремлялись мои детские мечты увидеть Львов…
Это впервые произошло в дни войны. И хоть в нашем местечке была москвофильская читальня, про которую говорили «кацапская», и хоть отец мой обивал ее порог, как и Проць из повести «Смок», а мы, дети, бегали туда смотреть на танцы, и слово «русский» было у нас в большом почете, — но, когда наступали в 1914 году русские войска, мать заложила дверь хаты колышком, и мы всей семьей подались наутек во Львов. Чего только не говорили у нас тогда об этом незнакомом для нас войске: донские казаки с длинными пиками и с одним глазом, гарцуют на конях. Какой это страх! А тато на заработках. Может, этот страх и прошел бы, будь он дома. Бежать, бежать во Львов.
И мы бежим, как и многие другие люди. Тем и памятна мне была с детства эта дорога на Львов. Кто сжалится — подвезет малышей, но я, старшая, иду с мамой пешком. И пристала эта дорога своими горячими камнями навек к моим ногам. Когда уже в сумерках летнего вечера поднялась перед нами зеленой шапкой Княжья гора с Высоким замком, дорога стала остывать. А когда совсем стемнело, Львов коснулся уже холодными камнями наших босых ног. И Львов прожигает меня навек холодом своих ночных тротуаров. Вскоре мы вернулись в свое местечко.
Как дорога после этого путешествия была мне родная хата и стежка, что вела на наш огород и в наш садик.
Но приехал русский царь. Говорят, будет с ратуши во Львове говорить с людьми. Могут ли куликовцы, которым так интересно все происходящее вокруг, пропустить это событие? Тем более что с русскими солдатами куликовцы уже ведут себя как со своими.
И бегут, бегут, запыхавшиеся, с горящими от интереса глазами. Собирается туда и мой отец. Вот так же собирался Проць — Маринцин отец из повести «Смок».
Я хмуро слежу за ним, тоже хочу во Львов. Но тато говорит, что политика не для детей. Вся политика в его мудрой голове.
Настал торжественный день, сбылось то, чем забивала людям головы москвофильская читальня. Россия уже в Куликове, уже во Львове. И русский царь снизошел, не отказался поговорить с галицкими людьми. Как же не пойти туда отцу. А ты, отцова дочь, сиди с мамой.
Мать с тревогой смотрит на отцовские сборы, ее и раньше беспокоили визиты отца в москвофильскую читальню. С усмешкой в глазах смотрит на отца и Иванка. Его не тянет, как меня, во Львов. То, что очень интересует отца, уж никак не будет интересовать его. Он — мамин. Все его болезни она старательно лечит: и частое воспаление легких и припухшие железки. То, что большинство своих болезней он сам себе набегал, носясь босиком по снегу или проваливаясь на коньках в воду, — это Иванка не трогает. Мама его за это не бьет, мама его жалеет. И за это он ее сын.
Иванко стоит в углу и, поглядывая на меня, иронически кривит свои пухлые губы. Что ему царь, чтобы на него смотреть. Но он хорошо знает, как мне хочется идти во Львов. А вот не берут. И он прожигает меня своими черными насмешливыми глазами.
Но я буду во Львове! Потихоньку от матери и от всех я тоже бегу смотреть на русского царя. С отцом я там не встретилась. С нашими куликовскими людьми я добралась до рынка, что около ратуши, откуда говорил Николай Второй львовским жителям свое царское слово.
И кровавился путь из Львова от моих сбитых ног, когда я возвращалась домой, как и мои мечты, а позднее и мечты всех куликовцев, надеявшихся на ласку русского царя.
И этот москвофильский дурман совсем выветрился из голов и из душ куликовцев, когда познали они на дорогах царской России беженское счастье.
Сначала нам, малышам, даже интересно было смотреть, как спешит австрийское войско к русской границе. Правда, когда оно начало отступать, было очень жалостно смотреть на солдат, какие они запыленные и измученные.
Тато наш в такие дни где-то прятался. Зато когда пришла Россия, он уже ходил, задрав голову, по местечку, разговаривал о политике, проклинал Австрию и поляков.
Но вот начала отступать Россия. Однажды летним днем громкая весть пригнала с поля нашу маму.
Отца нашего забрали копать окопы где-то за Львовом. Что нам делать без него, как быть? Ведь тато ходил