— А я в общежитие вернулась.
— Ну уж я не знаю, где ты обитала! А я там, на Каховке, прижился. И так, знаешь ли, мне там хорошо было — телефон только надоел, но я его отключил, — что меня оттуда уже насильно выдворяли, да.
— Как насильно? Соседи, что ли, или милиция?
— Нет, специализированная бригада «скорой помощи». Номер три у них, кажется, психиатрическая. Молодые такие субъекты, но спокойные.
— А дальше?
— А дальше все понятно, я думаю. Но ты не бойся, я в психушке долго не сидел. Диагноз: временное расстройство, реактивное состояние, по-ихнему. Через две недели Татьяна меня забрала.
— А Анна Павловна?
— Анны Павловны уже не было. Она еще раньше ушла.
— Умерла?
— Да, но не в этом дело.
— Скажите, Анна Павловна знала, что… Ну, что вы приезжали ко мне на Каховку?
— Да, Танька-змея выследила. Она мне как-то раз там, у подъезда, сцену устроила. Чуть до мордобоя не дошло, — Лев Моисеевич хохотнул, вспомнив тот веселый случай. — Представляешь, кинулась с кулачонками, ты, кричит, папочка, подлец и мерзкая тварь. Еле от нее убежал. Она ведь не знала, что у нас с Анной Павловной все давным-давно закончилось.
Ну вот, кое-что уже ясно стало, можно и уходить. Разве что напоследок спросить, откуда все эти люди здесь появились? Но их и раньше, тихих мышек, в роскошной квартире Кантора было видимо-невидимо, только не так в глаза бросались, потому что тише себя вели. А сейчас, конечно, кого им бояться?
— Спасибо, — сказала Нина, поднимаясь с жесткого канцелярского стула (еще один ребус, но хватит уже, надоело разгадывать). — Я пойду.
Можно было, конечно, и о книгах спросить — хотелось даже, потому что ну что им здесь пропадать, кто их здесь читать будет… Однако что спрашивать, если и так ясно, что нету их уже. Куда делись? Мыши съели, сами не понимая, что едят, или понимали и в букинистический отнесли — многое ведь из квартиры исчезло, продали, наверное, чтобы такую ораву кормить, Татьяна наверняка содержать этот легион не может, даже если действительно штукатуром, а не экономистом работает. Но она-то как же так, а?
— А я тебе что-то покажу, — сказал, вставая, Лев Моисеевич, — хочешь? По глазам вижу, что да. Только ты отвернись, не смотри, откуда я это достану. А теперь смотри. Вот, видишь?
В руке у него поблескивал какой-то металлический предмет, длинная такая загогулина с углублением на конце.
— Это знаешь что такое? Американская платиновая ложка. Догадываешься, для чего?
— Нет, — сказала Нина, — а для чего?
— Это, деточка, хирургический инструмент. Для абортов.
Фу ты, гадость какая! Даже смотреть страшно.
— А платиновая зачем? — спросила Нина. — Ведь это очень дорого стоит.
— В том-то и дело. Но я ее, понимаешь, как продолжение руки чувствую. Вот какой это инструмент. Нравится?
— Конечно, — сказала Нина, — хорошо, что вы это сохранили. Все-таки память осталась.
— А хочешь, я тебе ее подарю? Тоже память будет. А мне она теперь зачем? Все равно сопрет кто-нибудь.
— Что вы, Лев Моисеевич! Это ведь очень дорогая вещь, если действительно платина. А потом я сейчас за границу еду. Куда я ее дену?
— Ну как хочешь. На обратном пути возьмешь. Ты ведь скоро будешь возвращаться?
— Спасибо, — сказала Нина, — я позвоню, когда вернусь. Спасибо вам большое за все. Я пойду.
— Иди-иди. Ты ведь все там, в Норильске, кажется живешь?
Нина не стала его поправлять.
Снова по всей квартире разнеслись топотки — мыши сбегались, чтобы ее проводить. Много их собралось в передней, а самые смелые высовывались из-за спины Льва Моисеевича, когда он открывал дверь, чтобы посмотреть, что на лестнице.
— Тортик тогда еще захвати, — сказал Лев Моисеевич, — они это любят.
Да, она позвонит, приедет, захватит, но все это потом — завтра, через неделю, через месяц, но только не сейчас, сейчас бежать отсюда скорее и подальше, бежать, бежать… Конечно, вернувшись в Москву через две недели, она и не подумала звонить на Солянку — ложка ей, что ли, эта действительно нужна? Пускай Лев Моисеевич сам ее, Нину, ищет, если хочет что-то сказать или передать. В Норильске он ее скоро найдет, тем более — с таким продолжением руки (…стрела задышит не насытясь как продолжение соска — но это уже про амазонок, А. Вознесенский, «Стрела в стене»).
…Сначала была медленная мелодия — словно тихое солнечное утро, и берег очень широкой реки или озера, и теплая вода, которая вдруг разлилась по ярко-желтому ковру и откуда-то прибывает и прибывает, поднимаясь по икрам, ножкам кресел и зеленеющим прутикам, и уже тронула колени. Они сомкнулись, вдавливаясь одно в другое, и напряженность сковала все тело.
Вот так она и застыла, словно парализованная, ощущая одновременно и вялую свободу в плечах, и схваченную цементом неподвижность ног, как будто и вправду не вода, а что-то гораздо более вязкое наливалось сейчас в комнату, а точнее — однокомнатную квартиру, обставленную столь дефицитным еще на Севере импортным гарнитуром, поблескивающим темными полированными поверхностями, потому что свет она не гасила, а сейчас уже пухла на горизонте ярко-желтая капля поднимающегося из воды солнца. Птахи какие-то щебетали.
Самым загадочным во всем этом представлении было щебетание птах. Они-то уж откуда взялись? Известно ведь, что в Магадане птиц почти нет. Есть — бог знает где живут — одичавшие сизари, замерзающие в оттепели, в сырость, когда им негде просушиться. Бывают воробьи залетные — приезжают, наверное, на пароходах, но не приживаются, хотя, по сравнению с прошлыми годами, мелькают чаще. Может, когда-нибудь и магаданский воробей выведется? Есть чайки, летящие часов в шесть утра летом и зимой с сердитыми криками к Магаданке, там она какой-то корм находят. Чаек бывает то больше — и тогда они пасутся на каждой помойке, то меньше — и тогда их только по утрам и услышишь. Отчего так — неизвестно. А вот пестрой, веселой птичьей мелочи, которая щебечет в кустах на материке, — такого в Магадане нет. Даже в любимой бухте, когда лежишь на теплых камнях, редко какой-нибудь посвист или треньканье услышишь — только волны шуршат, хотя тайга нехоженая (свои — не в счет) к самому берегу подходит.
А вот тут, в самый напряженный момент ожидания, — птички какие-то включаются. Можно было и без них обойтись, явный ведь атавизм, но, наверное, так все это у далеких предков происходило — на лоне природы, под птичье пение, потому и ей сейчас это щебетание слышится.
Может показаться странным, что раздается оно во вполне современном интерьере, дробится о полированные поверхности, отскакивает от довольно низкого потолка, но так уж совместилось прошлое (весьма далекое), настоящее и неясное будущее, потому что дальше — что будет вслед за этой квартирой, этим гарнитуром — Нина Сергеевна пока не видит и, может быть, никогда и не увидит. Она думает об этом не часто, но с грустью, потому что: ну хорошо — достигла она всего этого и еще уютного служебного кабинета, налаженного быта и продвижения по службе, но дальше-то что?
Впору опять анкету заполнять, чтобы подсчитать имеющиеся свершения и ресурсы, чтобы дальше двигаться. Но что тут подсчитывать? Все заранее известно — недавно считали, ничего нового ждать пока не приходится. Пока?
Софьюшкина трагедия прошла мимо Нины, хотя она, ее учительница и самая надежная подруга, все время, кажется, рядом была — ближе не придумаешь. Все про нее Нина знала: и про трудности на работе, и про разрыв с Виктором, и про неблагоприятные жилищные условия… Так, кажется, всегда было, есть и будет. Ну что, спрашивается, за трагедия, если из очередной школы пришлось уйти? Не из первой ведь! Больше не осталось, в какую можно перейти? Но есть ведь еще всякие детские клубы в подвалах, клубы выходного дня при школах, куда тоже воспитатели юных душ требуются. Дом пионеров… Можно в сторожа пойти, если трудно уже с детьми справляться и с более молодыми коллегами ладить, — возможно, у них (детей) уже и запросы другие и у коллег новые требования. Не свет клином на воспитательной работе сошелся. Но можно ведь и вообще нигде не работать. Конечно, сто двадцать рублей (предельная для Софьюшкиного уровня пенсия), особенно роскошествовать не дадут, сорить деньгами, как она это делала всю жизнь, уже не удастся — наоборот, придется каждую копейку считать, но ведь прожить все-таки можно, тем более — при ее запросах, она, кажется, сухой коркой обойтись может, никогда себя ничем не баловала. Можно, к тому же, и вязать что-нибудь для знакомых потихоньку — сейчас вязаные вещи в моде, некоторые энтузиастки даже в вязаных пальто ходят, но это уже слишком. А не лежит душа к вязанию — можно прополкой собственной библиотеки заняться, пока ее всю тараканы не съели. Много ведь осело на полках ненужного, несостоявшегося, хотя и манившего, обещавшего когда-то что-то. А сколько вообще человеку книг нужно? Имеется в виду художественная, ну еще философская литература, — только по самому высокому счету? Смотря какому человеку, конечно. И в каком возрасте. В юности, молодости, когда жажда жить, жадность захлестывают, кажется, что все нужно — особенно то, что еще только начинается: новые имена, новые линии… А потом, после видишь, как меркнут эти имена, ничего так и не осветив, закатываются или вообще смердить начинают; когда собственная жажда ко всему иссякает, больше смотришь назад, возвращаешься к классике, с которой так плохо, без интереса, тебя знакомили в детстве, и оказывается, что она только и нужна, а без всего, что было потом, почти без всего, можно обойтись довольно спокойно. И если так рассуждать, то полоть на Софьюшкиных полках и полоть — несколько чемоданов можно отнести в букинистический. Так что могут быть и такие поступления.