— Разве я знал? — буркнул Андрейка.
— Если не знаешь, спроси. А драку зачем учинил? Сам весь в синяках, ухо распорол. Эх ты, голова садовая! Сколько раз говорил тебе: держи себя в руках!
— Не смог, дядя Гриша. Больше ничего такого не будет… Честное слово, дядя Гриша!
— Посмотрим.
Рыжие ботинки отошли и минут пять не подходили. Когда снова они приблизились, Андрейка услышал приговор:
— Вот что, Андрей Чухнов. Мне хочется, чтобы ты вырос примерным человеком, и потому твое честное слово принимаю. Но от сакмана тебя отстраню… На десять суток.
— Как же, Григорий Афанасьевич! — вырвалось у Андрейки.
— А вот так. Будешь воду возить. Наука на будущее. Я побуду с овцами, а ты бери ярлыгу и иди на стойло. Там найдешь Олега Гребенкова и Леньку Завьялова. Передай им ярлыгу и все свое сакманское имущество. Понятно? Действуй!
Тело у Андрейки ослабло, во рту пересохло. Не поднимая головы, он с трудом оторвал ноги и пошел, как больной. Он ничего не видел. Слезы залили глаза, текли по щекам. Хорошо, что это случилось теперь, когда Андрейка отошел от Григория! Он шмыгал носом и шел, сам не зная куда.
С трудом добрался Андрейка до стойла. Тяжело опершись грудью на ярлыгу, он смотрел на Олега злыми глазами и молчал. Ленька ничего этого не видел. Он спал, растянувшись в курене. Ночь провел без сна и так выбился из сил, что засыпал стоя. Залезая в курень, он наказывал Олегу разбудить его, как только в степи покажется Андрейка.
— Мы его сразу схватим. Главное — отнять ярлыгу.
— Спи уж…
И вот Андрейка не в степи, а рядом стоял с ярлыгой, похожий на уставшего или больного странника. Может, разбудить Леньку и взять в кулаки этого паренька? Мысль эта мелькнула и сразу погасла. Погасла потому, что вид у Андрейки был болезненный, а в просохших от недавних слез глазах — полно невысказанного горя. Олег не стал будить Леньку.
Андрейка приблизился к Олегу и протянул ему ярлыгу:
— Бери. Григорий Афанасьевич приказал.
Олег принял чабанский посох и снова подумал о том, что вот бы тут поднять Леньку и смело пойти на Андрейку. Ярлыга теперь была в руках у Олега; Андрейка стоял, сутуля плечи и уронив на грудь голову. И опять Олег не стал будить Леньку, а протянул сакманщику руку и участливо спросил:
— Ты что как побитый?
— Нездоровится.
— Малярия?
— Голова болит…
— А-а… Ну, садись. Может, воды?
— Обойдусь.
Они сели в тени возле куреня. Андрейка вынул кисет, стал сворачивать цигарку.
— Кури, — сказал он и протянул кисет. — Самосад.
— Да ты что? — Олег рассмеялся. — Думаешь, и я такой безвольный?
Андрейка не ответил. Казалось, он и не слышал этих слов. Зажег спичку, раскурил цигарку и сказал:
— Еще Григорий Афанасьевич велел имущество передать. Оно небольшое. Перво-наперво — стойло. Изгородь вчера овцы малость повалили, надо поправить. Ну еще этот курень. С той стороны он немного протекает. Травой надо прикрыть. В курене есть полсть, на которой будете спать. Зараз, вижу, на ней Ленька растянулся. Есть там брезент для дождя. От ветра тоже хорошо защищает. Там же хранится бочоночек с питьевой водой, кружка. Вот и все. — Взглянул на Олега и болезненно усмехнулся. — Только не очень радуйся. Сакман я покидаю ненадолго. Через десять дней вернусь. Чтобы тут был полный порядок.
— Будет. Не тревожься.
— Просто предупреждаю. — Он поднялся, затоптал ногой окурок. — Ну, мне пора. Буду вам воду возить. Да, чуть было не забыл. — Андрейка отстегнул от пояса полбутылки с желто-красной жидкостью и бараний рог, в котором хранился белый порошок. — Это карболка и дуст. Пригодятся. Вообще сакман у меня чистый, недавно ветеринар проверял. У одной матки еще не зажил порез после стрижки. Следи. Может муха загрязнить. На правой лопатке, его видно. И еще у ярочки ухо болит. В эту ночь как-то расцарапала.
— У тебя тоже с ухом неблагополучно.
— Брось насмешки!
Андрейка отошел, остановился. Подошел и сказал:
— И еще тебе наказ — приглядывай за самыми малыми ягнятами. Их четверо. Двое недавно страдали желудками. Хвостики им надо подмывать. Сумеешь?
— Не беспокойся.
Андрейка вдруг вернулся, крепко пожал Олегу руку и быстро зашагал в степь.
Виной всему была красная рубашка. Когда Ленька встретился с Андрейкой и подмял его под себя, она расползлась на спине. Тогда Марфутка сказала: «Ее можно зашить». Весь день Ленька ходил в одних трусиках, Перед вечером Марфутка принесла ужин, и в кошелке у нее лежала другая Ленькина рубашка, та, серенькая, с отложным воротником, которую он взял для смены.
Разорванную, похожую на флаг рубашку Марфутка свернула и тайком положила в кошелку. Хотела, чтобы Ленька не заметил. Но он такой глазастый, что от него ничего не укроешь; заметил и промолчал. А когда Марфутка собралась уходить, Ленька кивнул на кошелку:
— Зачем взяла?
— Будто и не знаешь? Хочу отремонтировать.
— Сумеешь?
— Еще как!
Марфутка когда-то умела мастерить куклам платьица, а вот иметь дело с рубашкой, да еще так сильно разорванной, ей не доводилось. Но разве она могла сознаться в этом Леньке? Если не сумеет, попросит мать, а знать об этом Ленька не будет.
Она сидела на возу, прижимала к груди пламенеющий сверток. Ей чудилось, что и дед Евсей, погонявший быков, и мать ее, и отец, и даже все жители Сухой Буйволы уже знают о том, что Марфутка везет домой Ленькину рубашку.
До сегодняшнего дня жизнь Марфутки была простая, для всех открытая; теперь же в эту жизнь вошла тайна; ее надо было хранить в сердце, скрывать от всех, даже от матери, — это и было для Марфутки самым страшным. А что, если и в самом деле она без матери не сумеет починить рубашку? Или мать увидит, как Марфутка будет заниматься шитвом, и спросит: «Чья это?» Что ей ответить? Врать — нехорошо, правду сказать — и боязно, и стыдно.
Смущало ее еще и то, что она, сидя на тряской арбе, мысленно была с Ленькой. То шли они, взявшись за руки, по степи, то сидели возле колодца и смотрели, как скворцы кормят своих птенцов. А то будто ставила перед Ленькой миску с борщом и говорила: «Ешь, это я для тебя принесла». — «Почему для меня?» — «А потому, что для тебя». А сердце то сжималось так, точно Марфутка стояла над обрывом, то загоралось радостью. Не могла понять она, как и когда случилось, что этот белобрысый грушовский паренек вошел в ее сердце, вытеснил все другие мысли из головы, С Ленькой ей было хорошо, весело, и она думала о том, что готова пойти с ним куда угодно. Если он скажет ей: пойдем пешком в Грушовку, — она не задумываясь согласится. Если скажет: будем вместе учиться в техникуме, — бросит все и уйдет… «Как же так уйти? А мама? Как же она без меня?»
— Молодчина этот грушовский! — Дед Евсей закрыл глаза и говорил вслух, ни к кому не обращаясь. — Приглянулся старому, ей-ей! С таким хлопцем можно жить в степи: не подведет, не обманет. Есть у парня честность, а это, девка, такая наука, что в жизни очень потребна. С ним дела вершить можно… Можно! Подошел, предстал, глаза горят, а сам всю правду выкладывает. Смелый, стервец! Не то что мой внук-шалопай.
— Для чего вы его так расхваливаете?
— Для себя. И для тебя. Чтоб и ты знала, какие есть на свете хорошие люди.
— Эх, дедушка, дедушка!..
Марфутка хотела сказать, что она-то лучше знает Леньку. Промолчала, и от мыслей этих вся загорелась.
Дед Евсей еще что-то говорил о Леньке. Марфутка прикрыла ладонями горящие щеки и до Сухой Буйволы не сказала ни слова.
Дома была молчалива, грустна. Дарья Ильинична посматривала на дочь и не могла понять, что с ней приключилось.
Обычно у матери глаза острые; они часто замечают то, чего другим не видно. Дарья Ильинична, встретив Марфутку, сразу увидела, что с дочерью что-то произошло, только что именно, долго не могла понять.
Помог простой случай. Улучив минутку, когда мать вышла из хаты, Марфутка с воровской торопливостью вынула из кошелки кумачовый сверток и сунула его под матрац своей кровати. Думала ночью, когда мать уснет, заняться починкой. Марфутке и в голову не могло прийти, что мать в щелку приоткрытой двери совсем случайно заметила, как над кошелкой мелькнуло что-то красное.
Она услала дочь в погреб за квасом, вынула из-под матраца рубашку, внимательно осмотрела ее и сокрушенно покачала головой. Потом свернула ее и снова сунула под матрац. «Парнишкина рубашка, — думала она. — Чья и где она ее взяла?»
Вот вошла Марфутка. В руках у нее потный, холодный кувшин с квасом. Мать и дочь сели ужинать, Марфутке трудно поднять голову, посмотреть матери в глаза. А почему? Разве она в чем виновата? Из головы не выходит Ленька. И еще беда — это уши. И чего они так жарко пылают? Ведь мать смотрит на них, и что она думает? Если бы не уши, все было бы хорошо.