Благословенные мирные дни! Кто не вспоминал их в холодную и голодную зиму третьего года войны!
Теперь редкие крестьянские воза покупатели осаждали еще не подступах к городу. Предлагали за продукты бешеные по сравнению с довоенным временем деньги, озлобленно грызлись меж собой, задабривали мужиков, умоляли. Ошеломленные их натиском мужики упрямились, рвались к базару; крестьянским умом понимали: если на полдороге дают неслыханные цены, каковы же они тогда на самом базаре? Так за каждым возом и шли толпы горожан, распределяясь по пути в очередь.
И только те, кто вез сено, старались продать его, не доезжая базара: действовало, правительственное распоряжение, по которому не распроданные до восьми утра воза с сеном попадали в руки военного ведомства. За пуд самого лучшего лугового сена чиновники военного ведомства платили семьдесят копеек — в три-четыре раза меньше рыночной цены. Если мужик видел, что до восьми остается совсем немного и пытался уехать с базара, его останавливали, и никакие мольбы, уговоры не помогали. Это и заставляло, пусть хоть и с некоторым убытком, совершать сделки еще по дороге.
Не сладко было мужику, хотя у него вроде бы и прибавилось денег, еще более не сладко жилось горожанину. Потому начальство, обязанное ежемесячно доносить губернатору о настроении в уездах, осторожно сообщало: «Среди населения распространяются сомнения о возможности для нас окончить победоносную войну и опасения за дальнейшее усиление расстройства тыла, — промышленности и торговли». Но даже такая мягкая оценка того, что было на самом деле, могла показаться кощунственной, и потому в конце рапорта шла приписка: «Сознательные слои населения говорят за войну до полной победы упорного, но ослабевающего врага», — мы, мол, сообщаем и то, и другое, и вы уж там разбирайтесь, что к чему.
— Ты моли бога, что я с картошкой приезжал, чтоб не заморозить, рванья захватил. Закутывай ноги-то. А лучше, если совсем сапоги снимешь, подожмешь под себя ноги и согреешься. Удивляюсь вам, городским, матушку-природу ни во что не ставите. Оно, конечно, в каменных-то домах… А вот выберетесь из города, она вам и показывает силушку свою. Мыслимо ли в сапогах по февральской стуже!
— Да я чуть зазяб, пока вас ждал, — дрожа всем телом от холода, сказал Артем.
— Ничего, дай бог, довезу живым, к радости Ольги Николаевны. По делу вроде бы косушечку выпить для сугреву, да дорога у нас с тобой длинная. Косушечка минутой греет, потом-то больше озябёшь. Вот мы с тобой в Вощажникове когда остановимся, — оттуда уж совсем рядом, — там пригубим, чайком побалуемся… А ждать меня надо было: по начальству ходил, официальным лицом я поставлен в волости, показаться должен был, раз в уездный город попал.
Артем приехал в Ростов ранним утром; пока было темно, сидел в вокзале, в тепле, потом забрел на базар, и вот удача — нашел попутчика из того села, где работает Ольга Николаевна. Правда, пришлось долго ждать, пока мужик заканчивал свои дела. День выдался пасмурный, с резким, пронизывающим до костей ветром, Артем перемерз: был в кожаных сапогах да в короткой куртке. Сейчас по совету мужика стянул сапоги, подобрал ноги под себя и стал понемногу согреваться. Проехали мимо величественного ростовского собора и теперь направлялись по длинной прямой улице, с магазинами, добротными домами. Чем-то она напоминала ярославскую Власьевскую улицу, такая же нарядная, оживленная. Уже на выезде из города вымахнули навстречу из-за угла легкие расписные саночки. Полулежал в них сзади кучера в меховой шапке, в форменной шинели с поднятым воротником не кто иной — Цыбакин. Мужик, сидевший в санях с Артемом, рванул с себя шапку, поклонился подобострастно. Санки уже проехали, а он все еще провожал их взглядом. Цыбакин тоже извернулся, смотрел им вслед. Откуда было знать мужику, что привлек внимание не он, а его случайный попутчик.
— Ты что, знаешь его? — спросил Артем мужика, делавшего резкий поворот направо, в глухой переулок.
— Как же, господи, родной мой, — с готовностью ответил тот. — Он хоть и новый, исправник-то наш, а, приходилось, видывал. Строгий, как говорят… Высокий пост будто занимал в губернии, да, вишь, промашка у него получилась, направлен сюда. Интерес-то почему имеешь? Или тоже знаком?
— В фабричном околотке приставом был, — коротко ответил Артем.
— То-то и смотрю, — задумчиво сказал мужик. — Меня признать он не мог: в толпе раз только и видел. Вот что хочу спросить: не женихом ли Ольге Николаевне доводишься?
— Чего уж так любопытничаешь? — с неудовольствием спросил Артем. — Был женихом, а сейчас кто — и не знаю…
— Ну так это ты? — не дослушав его, сказал мужик. — Как сказал, что с фабрики, понял. Письмо я тебе привозил. В охране царской приходилось быть, в город на празднества направляли, так попутно захватывал… просила очень… Жалею я ее, простовата больно. В чем приехала к нам, в том и увидишь, не до приданого: то сопливому мальчишке — валенки, то на свои деньги — картинки, книжки разные. А всех не оденешь, не ублажишь.
— Вот оно что! Так я тебя тоже знаю, староста. Где бы радеть за всех, потому как твоя должность радеть за общество обязывает, ты махинациями с лугами занимаешься. Слышал…
— Неужто и об этом писала? — На умном безбородом лице мужика появилась радостная ухмылка. — Ах ты, господи, святая простота, — ласково продолжал он. — Не знает она нашей мужицкой жизни, и ты не знаешь, потому не сказал бы так… А с сеном это точно, перепродал я луга по частям, и не вижу в этом плохого. И другой бы на моем месте так сделал. Вы-то там, на фабрике, не блюдете своей выгоды! И вы такие же, не только Иван Васильевич Гусев, я то есть. — Он стукнул рукой в меховой варежке себя в грудь, стал рассказывать: — Бывший сельчанин наш, еще сродственником дальним мне доводится, хвастал, как он получал ссуду, чтобы поставить свой дом — это у вас на фабрике. Одному только богу известно, кому он руку не мазал, чтобы ту ссуду получить, да еще сплавного фабричного леса. Не на стороне покупал, а всеми неправдами хозяйский лес добыл. Захлебывался от гордости, когда рассказывал о том лесе: почти мореный, искры из-под топора летят. На века дом сработал. Чего же нам не быть хитрыми, если и ваш сознательный рабочий класс теми же делами, что к себе ближе, занимается? То-то!
— Ты, Иван Васильевич, на рассказе сродственника своего всех остальных подряд причесал. Есть и такие, не спорю, да большинство-то совсем на другом тесте замешаны.
— Ага, это, наверно, о тех, кто в забастовках интерес видит, — догадался Гусев. — Ну, а какое же их большинство? Правду ли, нет ли слышал, царем еще министру Сипягину поручено было выяснить, отчего забастовки. Тот ездил всюду, по всей России, а потом царю большую бумагу написал, настоящую книгу. Оттого, сказал в той книге, забастовки не прекращаются, — полиция всегда поддерживает фабрикантов. Вот он, Сипягин-то, и предложил сделать для вас больничные кассы, страхование и не очень пугаться, если когда рабочие из-за копейки поцапаются с фабрикантом. Все эти меры он назвал легальным наступлением на революцию. Пригрозил: если не сделать того, что предложил, настанет эта революция, и тогда худо будет. Эсеры, как прознали про его книгу, сразу же и убили его: сосчитали, что своими предложениями вредит он наступающей революции. Убить-то убили, да поздно, царь книгу прочитал. Не со всем согласился, но кое-что велел сделать. И есть сейчас у вас потребительские общества, и страхование, и больничные кассы. После этого недовольные-то притихли, а самых главных забастовщиков… тех по губерниям разослали… Оно, конечно, глупо было так делать. В какой губернии не было революционеров — прислали. И вышло, сами власти по всей матушке России, во всех глухих уголках расплодили революционные силы…
Ехали открытым местом. Хлестал ветер со снегом, передувая дорогу. Артем хоть и закутался в рогожи, но коченел. Гусев в тулупе и валенках не чувствовал холода. Безбородое широкое лицо его пылало здоровым румянцем.
Рад был всласть наговориться со свежим человеком.
— Что, и в вашем глухом уголке есть такие силы? — полюбопытствовал Артем.
— Ан нет, родной, у нас до этого не дошло. У нас, если что и есть, — неумь. Так она и прет из каждого. Да и что спрашивать… — Гусев распахнул тулуп, сбросил рукавицы и стал рыться за пазухой. — Вот почитай-ка письмо. Хитроум наш сельский сочинял… Обрати внимание на приписку цензора…
— Пощади, Иван Васильевич, до чтения ли мне, — взмолился Артем. — Разве когда остановимся…
— И то верно, какое на ветру чтение, — согласился Гусев. — Выдали в канцелярии исправника. В другое бы время за такую писульку в каталажку вшей кормить, а мне велено беседовать с ним, устыжать. Вот времена какие… Пошла, пошла, милая, — подбодрил он лошадь. — Теперь уже недолго. Варусово миновали, скоро, значит, будет и Вощажниково — И опять скрючившемуся от холода Артему: — А к природе-матушке уважение должно быть.