Он вывел Вячеслава на мостик, под которым неизносимые «кукушки» таскают шлаковозные чаши.
Близко была бункерная эстакада, накрытая зданием шихтового двора. Оттуда доносился шершаво-звонкий грохот кокса и тянуло агломератным угаром. Домны высились наискосок от них. Затемно вырубались из синей тьмы только ближние домны, остальные смутно протушевывались. Когда над дальними печами ночь набухала отсветом плавки, и тогда они проступали плоско, невесомо.
Он собирался сказать, что какой-то колдовской силой захватывает картина цеха, но отец бодающим движением головы заставил его снова вскинуть глаза. По трепетанию воздуха он догадался, что за шихтовым двором, на коксохиме, полощется большое пламя и потому стекленеют жужжащие тросы, крутой лист наклонного моста, взлетающие и падающие по нему скиповые тележки и сильней чернеет недремное колесо шкива.
— Могучая красота! Копровому цеху не тягаться с доменным.
Зубы Камаева заблестели из темноты.
Близ шлаковой лётки, заткнутой стальным стопором, он приобнял сына.
— Все восхищаются лесом, лугами, реками... Правильно. Земля-матушка создала и создает красоту. Но, по-моему, есть красота куда выше: мы, люди, ее создатели.
— Пап, ты не прав. Человек творит красоту, но с природой ему не тягаться.
— Еще как прав. Знаешь, что для меня домна? Прошлым летом она плохо шла и меньше чугуна выдавала. Я извелся. Хожу вокруг: «Что с тобой, доченька?» Слюнтяйство? Ничего подобного. Все лето никто не мог понять, что с ней творится. И кто, ты думаешь, разгадал недуг?
— Ты.
— Точно. С моста пешеходного, где с тобой стояли, заметил, что она вроде бы отклонилась от первоначального положения. Я — к начальству. Уточнили геодезическую съемку. Да, покосилась. Из-за этого скоса барахлил засыпной аппарат. И шихта распределялась по сечению шахты не совсем равномерно. Вот в чем главная красота.
— Понимаешь, пап, мы хвастуны.
— Кто это «мы»?
— Человеки. Хвастуны бесстыдные. Творим, славословим себе, а не предусматриваем, какие последствия будут. Помнишь, подполковник, командир мой, брал меня в иркутскую командировку?
— В июне.
— Ага. В груди не болит?
— Отпустило.
— У подполковника сестра в Листвянке. Порт такой на Байкале. Неподалеку Ангара из Байкала выпадает. Пап, все деревни на Ангаре с незапамятных времен жили рыбным промыслом. А как Ангару под Иркутском подперли, постепенно рыбная экономика деревень сошла на нет. Деревни, пап, находились в колхозах. Хариуса стало мало, ленок почти исчез. Ловили рыбаки за день, пап, просто на удочку до ста двадцати килограммов.
— Сынок, ты говоришь про хозяйствование, я ж — про красоту.
— Я о том, что мы хвастуны. Мы преследуем промышленную целесообразность и красоту, а природную разрушаем. И вообще, мы туго думаем: десятки лет, сотни, тысячелетия проходят, прежде чем мы до чего-то додумаемся. Сколько лет сера душит наш город?
— Больше сорока.
— Я из армии вернулся... Меня поразило: бледнолицые у нас в городе люди. Румянец у большинства детей до школы тухнет. Видишь, чем оборачивается производство металла?
— Тут ты, Славка, прав. Польза для хозяйства оборачивается вредом. Разрушительная, выходит, польза для человека и для природы. Эх, чего-чего мы только не перевели ради чугуна да стали. Но ты, сынок, все ж погоди костить металлургов. Без железа мы бы не одолели Гитлера, не сделались бы великой индустриальной страной.
— Пап, справедливо.
— Нужда в железе, сынок, продолжает расти. Тут же обороноспособность терять нельзя.
— Выхода, значит, нет?
— Выход-то есть. Все надо в дело производить. Надо рядом с заводом строить сернокислотный завод, фабрики, которые бы обрабатывали мрамор, гранит, яшму, самоцветы. Короче, так построить технологический цикл, чтоб ничто не уничтожалось, не распылялось, не сбрасывалось в отвалы.
— Пап, ты сказал: нужда в железе растет. По-моему, пап, хватит гнать количество. За качеством надо гнаться.
— Необходимость имел в виду.
— Необходимость — вечный процесс. Пап, люди смертны. Когда начнется истинная экономия природных богатств — не знаю, но допускаю, что скоро. А вот когда кончится расточительность жизни, хотел бы знать?
— Как ты сам понимаешь, сынок, я специалист узкий. Пока мы калякаем с тобой, я вспомнил одну штуку. К нам в санаторий чтец приезжал. Декламировал.
— Что за штука?
— Складная. В стихах. Содержание такое: ради постройки металлургического завода казна продала картину «Венера».
— «Венеру» Тициана?
— Имя художника не запомнил. Тебе-то откуда известно?
— Среднее образование. А также сверх того.
— Ох ты! Не зря, выходит, я ушибался.
— Пап, элементарно. Я ничего не достиг.
— Достигнешь, коли начинаешь вникать в суть вещей. Содержание значит: продали ее за океан. Потом... кто-то, автор поди-ка, видит во сне ее живой. Она с укором: дескать, как же вы... А он: продали, в рабстве чтобы не очутиться. Там еще автор описывал, как любил деревенскую красавицу. Она, сынок, увяла совсем молодой. Во время войны надрывалась на колхозной работе.
— Пап, я читал. Поэма Федорова Василия.
— А не Твардовского?
— Федорова. Пап, там есть слова, сама Венера их говорит: «Вы перед вечной оправдались, попробуйте перед земной». Вечной Венера себя считает, Наташу, деревенскую красавицу, земной. То, что рано погасла Наташина красота, оправдывается идеей: «Подвиг стоит красоты». Но я против принесения в жертву красоты и судьбы в спокойной обстановке. Пап, там есть еще очень верная идея: «Но только личные утраты не восполняются ничем...»
— Сознаюсь, сынок, я редко задумывался над ценностью человеческой жизни, над ценностью красоты.
— Ты своим трудом утверждаешь великую ценность труда.
— Только так. Она и нравственная ценность. Самый что ни на есть фундамент нравственности.
Они замолчали. Вячеслав решил, что отец намеренно замкнул их разговор на нравственности и сейчас обязательно поинтересуется его поездкой к Тамаре. Вячеслав еле сдержался, чтобы не сказать отцу, как собирался покончить с собой и как его спасла Тамара. Очень уж отец был темен лицом. А цвет подглазьев страшен: от сизых разводьев до фиолетовых, а сквозь них, как смазка йодом, проступает блеклая желтизна.
— Пытаюсь вспомнить, сынок, о чем толковали. Нисколь голова не варит, болванки, на которые шапки натягивают, лучше кумекают.
— Пап, о расточительности.
— Погоди. Недавно меня донимала тоска. Не просто определить. С красотой ее можно сплавить.
— Тоску?
— Во! Нравственная красота! Грубятины, разболтанности, фальши — навалом. Уцепил?
— Еще бы!
— Тогда пошли на горно. Печку пора открывать.
Горновые, стоя один за другим и хватко держа стальную пику, пытались прошибить летку. Что-то закапризничал комбайн, с помощью которого подрезали и бурили летку. Леточная глина закаменела от жара, ухала под ударами пики. Три пары ног, обутых в чуни и словно припаянных к металлическим плитам, углы локтей, войлочные шляпы тульями вперед — во всем этом ощущалось слитное упорство. Невольно подчиняясь его силе, Вячеслав подавался грудью к горновым, будто они нуждались в том, чтобы он им помогал.
Отшатнувшись назад, он услышал, как из печи фыркнуло, и сразу суконные фигурки горновых побежали среди белого звездопада.
Из горновых Вячеслав выделил высокого верткого парня. Отец сказал, что он техник, работает на домне с прошлого года, фамилия Андреев, а зовут все Андрюшечкин, потому что он симпатяга и добряк.
Из летки донеслось клокотание, и чугун потек медленней. Андрюшечкин начал прочищать пикой леточное отверстие. Спецовка дымилась, когда он, прошуровав дорогу новому металлу, отскочил от канавы. Лицо раскаленное, потное, но дышит удалым весельем.
Необычайно здесь, на домне! Сначала искры роились возле горна, белые, маленькие, ершистые, затем стали взлетать из всего чугуна, бегущего по канаве, сделались махровыми, сиреневыми, а теперь голубоваты, к тому же источают багровую пыльцу. А в ковше, куда льется металл, качается карминная корка и сквозь нее проклевываются жальца вишневого, зеленого, золотистого пламени. Отец позвал Вячеслава в будку, стал к пульту управления электропушкой, над которым торчали рукоятки. Он повернул крайнюю. Позади на щитке щелкнули контакты, между медными рожками пыхнуло зеленое пламя. Через миг из дула пушки поползла черная глина и, обломившись, упала на пол толстым смолянистым чурбаком. Пушка снялась с места, воткнулась носом в гнездо летки, закрыла дорогу кипучему шлаку, бурлящему гулу, полотнищам огня.
Шлак, который остался в канаве, пузырился. Он ускользал из-под замершей в наклоне пушки желтым, как охра, прекратившим беситься ручьем.