— Вот так и разлетелась.
— Да ведь приду — не выгонишь.
Машка потупилась, заливаясь густым красивым румянцем, сознавая, что надо осадить самоуверенного Оглоблина, но не находила для этого слов, потому что в душе своей была согласна с ним.
— Что ты приходила к ней? — совсем другим, дружески-ласковым голосом спросил Аркадий. — Запорошило небось?
От недавней боли и этого постоянно жданного голоса Машка едва удерживала близкие давящие ее слезы. Страдая и замирая в душе своей, она угадала, что Аркадий сам настраивается на серьезный разговор, и, предчувствуя, что не устоит перед ним, опередила его, защищаясь:
— Ты не вяжись. Одна я, что ли? Испила твою чашу — хватит. Мне теперь не до забав. — Сказав это суровым тоном, Машка взяла себя в руки.
Солнце вставало из поздних туманов, светило как-то обходно, со стороны, однако в полдень набирало силы греть землю, но после обеда внезапно слабло, лесные тени делались гуще, прохладней, и по ним рано падали росы, обильные, тяжелые, равные тихому дождю. В жару по просеке несло паутину, и белые нити ее густо цеплялись за ветви деревьев, за вершинки трав, вместе с ними качались, и в белом безжизненном налете угадывалась близость сурового и неотразимого.
Харитон и Дуняша рвались на части, потому что предстояло им успеть многое. Надо было до холодов собрать жилье, хлев для лошади и коровы, запастись сеном, дровами. А нормы на вывозке торфа для электростанции были самые жесткие. Уезжал Харитон в пять-шесть утра и приезжал домой вечером почти по темноте. Талоны на хлеб выдавали только тем, кто выполнял дневные задания, потому работать приходилось без отдыха и перекуров. Иногда возить торф уезжала Дуняша, а Харитон, оставшись дома, брался за топор или окашивал перелески.
Как-то ранним утром Харитон отбивал косу, когда к нему подошел хромой дед Тихон Огарков, постоянно занятый припасным делом. На руке у него была пустая корзина.
— За песчаным карьером старица совсем не окошена, а трава больно добрюшшая, — поздоровавшись, сказал Тихон и хотел пройти, да задержался.
— Небось хозяин есть?
— Кто возьмет, тот и хозяин. Там раздолье, кто его мерял. Спецы, из-за границы каких навезли, ловить рыбу туда ездют. Двое мужиков сетями командуют. Наедут, бывает, — травишши страсть сколя истопчут. На машинах, орут не по-ладомски. Всю ночь костры. Покосы тамотко — все едино вытравят. Я у карьера рыжичков поишшу. Пойдем вместях.
Пока Харитон обматывал тряпицей наточенную косу, Тихон Огарков разглядывал стены дома, выведенные под крышу.
— Небось не хуже деревенского смастачишь, а?
— Нет, дедко. У нас дом на два этажа. Окна большие, что внизу, что вверху.
— Жили, выходит.
— Не судачили. А спецы эти, кто они такие?
— А все из немцев. По машинам больше — народ железный. Моя старуха ягод носила им, говорит, каждую ягоду осмотрят, понюхают. Брезгуют, понимай. Я здесь, Харитоша, по опушечке пойду, а ты ступай низом. Там оглядишься.
Харитон по песчаному скосу бугра, заросшего частым сосняком, спустился на кочковатый луг, высохший нынче до хруста под ногой. Впереди с широким захватом вправо и влево крутым валом расходились посеревшие кусты ивняка, талины, черемухи, которые окаймляют обычно, как выпушка, сонные протоки, озера или старицы. Здесь пахло тиной и теплой тихой водой. С косой тут не бывали. И если оглядывать луг на удалении, то весь он кажется увитым пышной и буйной зеленью, но вблизи под ногами да и в десятке шагов от себя Харитон увидел, что травы давно осыпались, усохли, изрежены, побиты августовской остудой. Он прошел до самой старицы, заглянул в прибрежные кусты и обнаружил в спелой поре две или три елани, где можно было поставить хороший стожок. Обкосив первый загон со стороны черемушника, Харитон стал гонять длинные прокосы. Махал до обеда и пожалел, что не взял с собой никакой еды. Решил попить водички и, пока есть силы, косить без обеда. Воткнув косу в мягкую дернину косовищем в самом начале нового захода, пошел к старице и наткнулся на рыбацкое стойбище, оставленное людьми вчера вечером или даже сегодня утром. К низеньким столбикам были прикованы две большие раскрашенные лодки. На бортах их красными ломаными буквами были написаны незнакомые слова. Внутри лодки были аккуратно прошпаклеваны и затерты суриком. Харитон стал озираться по сторонам, надеясь кого-нибудь встретить, но берег был пуст. Зато на зеленом холмике увидел вместительную круглую островерхую палатку из плотной розовой парусины. Вход в нее был раздвинут, и внутри на клеенчатом полу стояли легкие стулья, стол, кровати, на которых лежали цветные пышные подстилки и тугие подушечки. И лодки, с красиво гнутыми бортами, и палатка из жесткой материи, и тонкая вроде бы игрушечная мебель, и крепкие, острые незнакомые запахи, приторно напоминающие тертый анис, — все это было занесено сюда из какой-то иной жизни, из другого мира, не только чужого, но и чуждого, потому что Харитон, сколько ни оглядывался, нигде не увидел знакомых предметов крестьянского труда, какими окружает себя человек в страдных полевых условиях. Харитон вспомнил, что пришел сюда напиться, но спускаться к воде не стал, чувствуя, что все ему тут противно. Он пошел вдоль прибрежных кустов, желая наткнуться на новый прогал, но выбрел опять на такой же розовый шатер, за которым дымил костерок. Под старой обдутой рябиной, отягощенной крупными кистями еще не окончательно дошедших, но все-таки красных ягод, стоял стол, а вокруг — те же легкие гнутые стульчики вкривь и вкось, как оставили их вылезавшие из-за стола. И на столе, и между стульями, и на примятой траве — валялись бутылки, коробки, банки, бумага, посуда. На всем, что ни попадало на глаза, были цветные наклейки с фигурной окантовкой и отделкой под золото. Особенно много было бутылок: и длинные, и низкие плечистые, и плоские, и квадратные с ребрами, и совсем, большие из темного стекла, оплетенные соломкой или в серебряной бумаге. Харитон носком сапога повернул жестяную банку, на которой была красочно нарисована колбаса, нарезанная тонкими колесиками и посыпанная измельченной зеленью. «Нашим бы бабам такие картинки, не знали бы куда и поставить», — подумал Харитон. А на тихой теплой полянке, поближе к воде, было натаскано столько всяческих нелепостей, что Харитон мог только приблизительно определить их назначение. Тут лежали сломанные шезлонги, болтались оттянутые гамаки, сети для мячей, были разбросаны шары и крокетные молотки, пробитые мишени, обмотанные тряпками обручи, опять шары, только крупные, и точенные из дуба балясины. Притом все это было выделано не кое-как, а добротно, с выдумкой и точностью. И по тому, как все это было брошено и частью изломано, можно было судить, что цены вещам никакой нет. Харитон опять стал разглядывать прочные и красивые коробки и банки, которые были измяты, порваны, растоптаны, а как бы они пригодились в крестьянской избе, где никогда не выкидывают даже опустевший спичечный коробок, катушку из-под ниток или порожнюю железную чайницу. И не привыкший видеть предметы без приложения к крестьянскому полезному делу, Харитон почувствовал себя перед богатой безделицей униженным до слез: «Откуда это? Для кого? Как это все понять?» Харитон с голодной злостью окинул глазом ворох пустой праздничной посуды и засветил по жестяной банке так, что она со звоном взлетела выше кустов. На шум из шатра вышел заспанный сторож, круглолицый, смуглый и черноглазый. Увидев Харитона, вмиг посуровел, глаза его сузились:
— Откуда ты, мужик, и по какому праву ходишь?
— Из Кирпичного мы. Я то есть. Пришел покосить. Вон и коса моя.
— И забирай свою косу, — угрожающе подступил сторож, наливаясь враждебным румянцем, и Харитон тоже мгновенно заразился ответной враждой.
— Ты не рычи. У меня дети, корова. Пришел покосить.
— И забирай свою косу. И забирай свою косу, — настойчиво, со злым присвистом повторил сторож и широко, повелительно махнул рукой, показывая Харитону, чтобы он и близко не появлялся около этих мест. — И забирай свою косу.
На мокрых трясущихся губах сторожа выступила пена, в узких черных глазах заиграло бешенство, и Харитон, уходя от шатра, почему-то боялся выстрела в спину. «Да боже мой, в чем же я виноват? — спрашивал кого-то Харитон. — Трава, так она, считай, пропала уж. Не скошу — уйдет под снег».
Как бы поздно ни возвращался Харитон, он любил назначить себе еще какое-нибудь дело по дому и успевал обладить его до сна, о чем с непременной радостью рассказывал Дуняше, когда они, измученные, добирались до постели. А сегодня пришел домой совсем рано, однако ни за что не мог взяться, хотя и знал, что только в работе можно забыться и обрести равновесие духа. Дуняша еще не приехала с торфа, дети были у стариков Огарковых, и Харитон, уйдя на просеку, лег на кучу хвороста и стал думать. Его до основания души потрясла встреча на старице и особенно тот размашистый, безоговорочный жест сторожа, означавший, что нету тебе места на земле. «И куда бы я теперь ни сунулся, за что бы на взялся, — все не мое, — с отчаянием думал Харитон. — Ведь только так обошлись в Устойном с моим земельным наделом, с домом. Каждый может гнать меня с места, и должен жить я виноватой жизнью из чьей-то милости. Ведь я и так каждый клок сена тащу с оглядкой и не знаю, украден он или труды наши…»