— Я, наверное, пойду, Серафима. Карпуху не дождешься…
— Куда же вы пойдете, Петя? Он должен быть с минуты на минуту. Вероятно, что-то важное задержало. Теперь его отпускают ночевать. Возвращается к подъему флага.
— Тогда, пожалуй, подожду. Спасибо за угощение.
— Извините, поужинаем поплотней попозже. Может быть, мне съездить на Минную? Передать с ребятами на «Истомин»?
— Не надо. Я посижу в садочке.
Петр медленно шагал к площадке с решетками. Тут был выход из сада на Овражную улицу. Главный вход в угловое карпухинское подворье был с другой улицы. Там ворота, и подготовлено место для гаража. Приятель, по-видимому, рассчитывал богатеть.
С площадки виднелись бухта и часть города на той стороне. В предвечерней дымке будто плыл купол Владимирского собора, а за ним угадывалось открытое море, немало поутюженное Петром: пожалуй, ни одной складки на нем не осталось неразглаженной. Дымок табака и тихие раздумья возвратили Петра в уютное братство корабельного полубака. В памяти всплыли образы товарищей. Куда разбросала их судьба? Далеко небось заховали свои бескозырки и старшинские фуражки с твердыми козырьками. И все же, в какие бы сундуки ни нырнули они, эти морские приметы, никогда в душе не погаснет зажженная на корабле флотская искорка. Не загасить ее ничем. В любую минуту вспыхнет и будет гореть нетленным огнем.
Занятого такими мыслями и застал своего друга старшина первой статьи Карпухин. На объятия не поскупились и вполуобнимку направились к дому.
Серафима поцеловала мужа, взяла его фуражку и бушлат. Осчастливленный таким вниманием, Карпухин многозначительно подмигнул приятелю.
— Тебе семейный комфорт, вероятно, уже приелся, а я им никак не надышусь. Ночью, Петруха, проснусь, за стенку цап — я или не я?..
— Не только за стенку цапаешься, — игриво поправила его жена, добавляя к столу кое-какую снедь.
Карпухин по-хозяйски уселся за накрытым столом. Все говорило о приличном достатке.
— Сразу хочу предупредить: за Василия будь спокоен. Полная гарантия выздоровления, хотя в госпитале проваляется не меньше чем месячишко…
— Инвалидность?
— Нет. — Карпухин понял тревогу Петра. — Руки, ноги целы. Оглушило. Воды нахлебался. Сознание потерял. Плавал в холодной купели. Его с мостика снесло. Комфлота тоже купался, лежит с температурой… Давай-ка начнем с копченой султанки. Тут недалеко рыбацкая ватага, Серафима имеет там определенный вес…
— Дядя там у меня в артели, — пояснила Серафима.
— У нее кругом дяди и тети. Пойди разберись в фактическом положении вещей. Сегодня травили на полубаке, будто нашего батю, Ступнина, на адмиральские курсы посылают, в Ленинград. Без него скучно будет на «Истомине». Давай-ка выпьем за батю, Петр. Честный и справедливый он командир. И накажет, и обиды не испытываешь. Но однажды его наказание пошло мне на пользу, — Карпухин метнул взгляд на Серафиму, — не будь гауптвахты, вряд ли бы познакомился с моей нынешней хозяйкой. Благодарю губу, сосватала…
Карпухин со всеми подробностями рассказал о происшествии на комендантском огороде и об удачном сватовстве.
— Я счастлив, Петя, — откровенно признался Карпухин. — Искренне в этом убежден. И, если хочешь, горд. Куда бы меня могло при другом стечении обстоятельств унести в дрейфе? К пивной стойке. В партию вступил с душою, никогда своих поручителей не подведу. Остался на сверхсрочной. Не жалею. Пока есть силы и пока нужен на корабле. Служить кому-то надо. Наш город был, есть и всегда останется крепостью и флотской столицей. Казалось бы, сейчас тишь да благодать. И вдруг — взрыв! Приходится кое-кому почесать затылок… Ладно, если случайно, а ежели преднамеренно? Я не боюсь, пусть считают меня шибко бдительным. Я не только моряк, я коммунист, мне все дорого — и Севастополь, и твой колхоз, и моя Рязанщина, и все, что меня окружает, чем дышу… Это же наш воздух…
После ужина уселись на садовой скамейке. Любовались огнями рейда. На сердце Петра было и сладко, и грустно, снова толпились воспоминания. Далеким-далеким казался степной земледельческий приют, нехитрые заботы, однако занимающие его всего, без остатка. Не знал, завидовать ли Карпухину с его мирной пристанью у Северной бухты. Что ж, каждому свое. С каким нетерпением стремился Василий к морю, и вот — оно наказало. Хорошо, если все кончится благополучно. Не стал делиться с Карпухиным своими опасениями, а в мыслях неотступно вертелся старик в кузове «Ивана-Виллиса», надменный Черкашин, неспокойная его новая женушка.
Перед глазами вставали картины недавней трагедии… лопнувшие цепи, грохот, лязг, наклоняются мачты, кренится палуба… башни, вывалившись из гнезд, скользят и всей своей громадой обрушиваются на… Вася, Вася, много ли ему нужно? Худенький, настороженный, с комсомольским значком на груди… И неужели на него — мачты, башни, орудия?..
Какие же скрытые силы давно отгремевшей войны или мстительного коварства снова ворвались в их семью?
Крепкая голова флотского старшины раскалывалась от дум, испепеляющий огонь жег его, а в ушах, казалось, гудело тугое пламя автогенов; их ослепительные пилы, откованные из жидких газов, распиливали корабль на части.
«Забрать его отсюда, забрать, — настойчиво металась мысль, разрушавшая все, что он исповедовал раньше. — Увезти с собой теперь же, не оставлять».
— Ты не вздумай паниковать, — увещевал удивительно спокойный голос Карпухина, — флот есть фронт. Море всегда воюет. Море выковывает характер. Отними у Васьки море, товарищей, опасности — на всю жизнь останется моральным калекой. От кустовой тени будет вздрагивать…
Но Карпухин не догадывался ни о чем, подтолкнул его легонько в бок:
— Ты, я чувствую, устал в дороге. Пойдем-ка отдыхать. Симочка тебе такую перину приспособила: без скафандра в нее не ныряй, утонешь…
Солнце вставало из-за восточного щита Севастополя — Сапун-горы: там в мае сорок четвертого взошла заря освобождения, окрашенная кровью героев.
Робкие и негреющие первые лучи осветили мокрые от росы крыши и Панораму, побежали по морю и открыли линию горизонта.
Факел восхода осветил обелиски, дома, будто выпиленные из сплошного куска нуммулита, и улицы с их первородной чистотой линий, вычерченных руками прекрасных зодчих — строительных бригад.
Тени становились короче. Высоты, затемнявшие бухты, как бы поднялись еще выше. Над чешуйчатой рябью вод летали фарфорово-белые чайки. На крыльях их погасли розоватые блики, зато их брюшки казались теперь голубыми. Ночные краски вымывались из оврагов, из самых затаенных щелей.
К Василию Архипенко возвращалось его утро. После мрака блеснули первые лучи. Поднявшись с койки и удивленно прижмурившись — свет показался ему ярким, — Василий нащупал войлочные туфли и, переборов слабость, добрел до окна, грудью упал на подоконник. Ему хотелось увидеть то, что могло уйти от него навсегда. Сознание вернулось к нему вместе с цепкой жаждой жизни, о чем говорили его глаза, — им нельзя не поверить.
Взъерошенные ветви голых каштанов, черный асфальт — будто классная доска, исчерченная мелом.
На веревке детское белье. Не фуфайки матросов, не бязевые кальсоны, а… как называются эти рубашонки, пахнущие молоком, и снегом, и безвозвратно утерянным детством?..
Все внутри Василия всколыхнулось, колокольно застучало сердце о кисти сложенных рук… В памяти возник водоворот в трюмах, удар по телу, темная глубина, пузырьки воздуха у глаз и ушей и ослепительный, внезапно погасший свет. А перед этим?
Кубрик «Истомина». Тела спящих. Тускло мерцают лампы. Взрыв разбудил кубрик. Боевая тревога вышвырнула всех из недр корабля, из его металлических, клепаных и сваренных лабиринтов.
Мгновенно падают по блокам барказы. Буковые весла свирепо рвут черную воду. На помощь попавшим в беду! На помощь матросам! Под пламенем прожекторов неслись барказы, как мошки на огонь. Кто у румпеля? Мичман Татарчук. Матвеев впереди, как и положено ему по расписанию команды. Одновалов справа, рядом. С Матвеевым в одной паре Бараускас. С Куранбаевым, будто отлитым из чугуна, Столяров. Ему трудно было тягаться с башкиром, но старался он славно, себя не щадя. Столяров погиб. Память не могла подвести, слишком отчетливо и резко отчеканивались в ней все подробности.
Василия не любили; он не знал, что нельзя угодить всем, что нужно жить проще, как ясный Шишкарев или даже въедливо-нудный правдолюбец Архангелов.
Столяров овладел собой. Но будто волчок жужжал на поверхности обнаженного мозга. Каштаны? На их голых ветвях не горят белые свечи. Стволы отпилили. Деревья плывут. Среди них Столяров; его улыбка…
— Нянечка! Кто-то стоит за спиной. Возьмите его. Упадет еще, расшибется.