Столяров никому не угождал перед смертью. Не пытался показать себя героем перед товарищами. Но товарищи узнали наконец о нем полную правду. Он первым безбоязненно бросился к трапу, когда корабль накренился и над всеми нависла стена. На трапе скопились раненые, звали. Матросы держатся друг за друга. Таков закон братства. Столяров не успел увернуться. Что-то тяжелое свалилось на него…
— Товарищ Архипенко! Кто разрешил? — Няня перекинула одну его руку за свое плечо и, поддерживая другой за поясницу, увела.
Упреки продолжались и после того, когда она уложила больного:
— Вася, Вася, так же некрасиво. Сынок ты, сынок…
Пусть ворчит, пусть наклоняется, дышит над ним, поправляет одеяло, иногда прикасаясь к его пылающему телу прохладными пальцами. Удивительное слово «сынок». Два года не слышал…
Слабость. Ноги онемели. Рук не поднять. Не разлепить век. Приходится дышать чаще, чтобы справиться с толчками крови. Шаги няни удаляются. Кто-то ее зовет. Неизвестно. Василий не знает, что окружает его. Сегодня первый день жизни… Вернуться домой… А туда далеко, как до звезд… Жатва… Фонарь с круглым стеклом. Застывшая масса комбайна. Ефим Кривоцуп. Его ноги торчат из-под комбайна. Кривоцуп оживляет машину. Маруся свернулась калачиком, дремлет. Надо укрыть ее. Чем? Пиджаком? Бушлатом? Мать перебирает стебли сорго. Ее глаза ласкают. Веточки морщин, словно сережки вербы…
— Братки, когда же день? Братки… — стонет матрос с эсминца, бывший рудокоп бассейна Кривого Рога, с повязкой на голове.
Временно потерявший зрение, он повторяет одно и то же упрямо, как маньяк: «Братки, когда же день?»
— Сынок, утро уже наступило, утро, — успокаивает его, словно капризного ребенка, та же няня. Она говорит тихо, так как лежащий рядом раненый Матвеев заснул только перед рассветом.
— Утро? Братки, когда же день?
— Почему не разрешают передачи? — гудит рулевой, долго пробывший в студеной воде; у него перелом плеча. — Моченую антоновку мать привезла… Обожаю… Моченую…
В палате стонали, требовали, по-разному мучились тридцать моряков; их фамилии и номера были выставлены у изголовья коек; на них были заведены истории болезни.
Няне, жене старика боцмана с Килен-балки, поручили этих молодых ребят, и ей хотелось всех поставить на ноги, успокоить, обласкать заботой и словом.
— Сережку из двадцать третьего кубрика не приметил, Прохорчука? — невнятно выговаривает матрос с обожженным лицом.
Вопрос обращен в пространство, неизвестно кому.
— В забегаловке ошвартовался твой Сережка, — отвечает также в пространство человек, неподвижно лежащий на спине: неглубокие шрамы на его руках присыпаны стрептоцидом.
— Так нельзя, — няня приблизилась, шепчет одними губами: — Сережи нету… Похоронили. Там же. На Северной…
— Ишь ты как неладно, — бормочет матрос, понявший свою ошибку. — Прошу извинить… Тогда… верно… шутки глупые…
Город — вместилище многих людей — по-прежнему жил своей деятельной жизнью. Нельзя слишком долго горевать или предаваться отчаянию. Петр понимал это с предельной ясностью, и это помогало ему. Жизнь не остановилась, никто не оробел, не опустил рук, а пройдет время — и забудут. Иначе жить нельзя.
Пусть свершилось зло или произошла ошибка; но ни то ни другое не достигло цели. Призраки оставались призраками. Урок простой мудрости преподал Петру Гаврила Иванович, а оптимизму научили Хариохины. Петр был доволен, что превозмог стеснение и повидался с ними. Катюша приняла самое горячее участие в судьбе Василия. По совету Вадима она выписала сюда сестру и не давала Галочке запутаться в горе или сделать неправильные выводы.
В госпитале побывали Михайлов и Ступнин. Вероятно, их побудило к этому не только официальное положение. Петру не пришлось поговорить с ними, слишком много ступенек насчитывалось на служебной лестнице. Однако Петр понял — им не только трудно, а и по-человечески больно.
Как бы то ни было, решение, однажды принятое, оставалось неизменным — Василий должен продолжать службу на флоте, и нельзя пытаться разубедить его в этом.
Мать прислала жалостливое письмо на имя командующего флотом. И но стилю, и по обилию иностранных слов можно было догадаться, что Степан Помазун вполне оправился после падения в бочке.
Прошла неделя после приезда Петра в Севастополь. Можно было многое обдумать, о многом посоветоваться. Острота первых переживаний прошла, боль притупилась, хотя полностью и не могла заглохнуть, пока брат еще боролся за жизнь. Сегодня из госпиталя пришло радостное известие.
— Насилу его от окна оторвала, — обрадованно сообщала няня, — сила у него не вся ушла, извините.
Письмо пусть пока отлежится в кармане. Петр знал, как неприятны посторонние ходатайства, затрагивающие воинские интересы. Даже для него, командира фермы, бригадира-животновода, хуже ножа просьбы, расстраивающие его планы. Свинаря отпусти на самодеятельность — виртуоз на гармошке, двух доярок требуют на баскетбол, а Анечка Тумак, оказывается, принесет больше пользы в качестве швеи — научилась кроить юбки. А кому коров доить, свиньям задавать корм? Так и на флоте.
Размышляя над такими вопросами, Петр дошел до телефонной станции. Как и подобает на междугородной — очередь. Чтобы выписать разговор с неизвестной ей станцией, девушка с небесно-синими глазами дважды уходила советоваться; вручив квитанцию, недовольно стучала пальцем в жестянке, выуживая оттуда монеты для сдачи.
Петр был очень мирно настроен в это удачное утро. Не сетовал, не упрекал, ни на кого не сваливал обшей вины. Тут уж город такой. Если братская могила, так на сто тысяч. Да и вообще вся наша земля свидетель сражений. Когда-то сами жители сожгли Рязань с детьми и женами. В Киеве татары младенцев в огонь бросали. Украина вся кровью облита. Флот Черноморский сколько раз топлен? А все стоит нетленно, стоит…
— На аппарате колхоза вызванный абонент, — отрывисто объявила Петру телефонистка и перешла на Ростов-Дон.
Вызванным абонентом оказалась Маруся. Мать не сумела прийти из-за опасной гололедки. Маруся обещала тотчас вернуться домой, успокоить ее. Взявший трубку после Маруси Камышев просил не спешить, пробыть сколько нужно в «командировке по общим делам», Василий ведь не исключен из списков артели. Последний вопрос о кормах телефонистка оборвала в самом разгаре.
— Прожорливее, что ли, стали коровы, — безулыбчиво пошутил полтавский колхозник. — Во всех областях недокорм, выходит, то же самое и на сытой Кубани…
Петру не хотелось портить себе настроение, ввязываясь в скучную беседу о рыхлости кормовой базы, и, попрощавшись с словоохотливым старичком, вышел на улицу, по плечи окунулся в толпу. Воскресный поток принес его к автобусной остановке, втиснул в машину, выплеснул там, где надо, и довлек до госпиталя.
В просторной приемной дежурил знакомый по прежним посещениям военный врач, немолодой, наголо бритый мужчина с короткой фамилией. Родные и близкие требовали допуска в палаты, врачу приходилось запасаться терпением и тактом, чтобы со всеми обойтись по-хорошему.
«Вот так всегда: чего-то недосмотрели, кого-то проглядели, а простой люд отвечай, — подумал Петр, прислушиваясь. — Там виноваты водолазы, там — лопоухие начальники, а страдают ни в чем не повинные матери и отцы, жены и братья… И врачам попадает. Их в каких-то врагов зачисляют, а ведь им-то, бедолагам, достается в первую голову. Кто-то кости ломает, а ты склеивай…»
За людьми Петра сразу и не заметить. Ему и не хотелось выделяться, спешить. Приемных часов хватит. К тому же нельзя слишком утомлять брата. С любопытством вслушивался он в звонкий голос Галочки, перебившей врача-мученика.
— Раньше разрешали, а теперь почему запрещаете? — требовала разгоряченная девушка, по-видимому редко встречавшая отказы благодаря своей красивой молодости.
— Почему? — врач колебался недолго. — А потому, девушка, что раньше мы не совсем были уверены в благополучном исходе. Теперь мы верим и хотим убедиться полностью. Ему лучше. Радуйтесь, а не кричите на меня. Успешное начало — это еще не всегда хороший конец, нельзя относиться легкомысленно. Надеюсь, я выражаюсь вполне популярно? — Врач поклонился и сосредоточившись, выслушал говорившего тихим голосом пожилого рабочего с орденом Ленина на мятом лацкане черного пиджака.
— Пожалуйста. Вы можете пройти. — И, проследив за тем, как гардеробщик-матрос подал и помог надеть халат человеку с орденом Ленина, сказал только одной Галочке, не отступавшей от него. — Помните того, в вашей палате, — «братки, когда же день…»? Это его отец.
Девушка только пожала плечами, протиснулась к Аннушке и Томе и умостилась между ними на белой скамье с высокой спинкой.
— Бюрократ, — сказала Тома и, не шелохнувшись, принялась за пирожок.