И только когда, следом за картошкой, завилась на огороде и капуста, вернулся из города дядя Гриша Бородулин. Вечером, в сумерки, едва стадо разошлось по домам, подошел к воротам и бесшумно, как большой нетопырь, нырнул во двор. И ни говора, ни беготни не послышалось в избе, словно он, так и не дойдя до дому, растаял где-нибудь во дворе. Так никого не встречали в Сосновке. Все значительные события в ее жизни проходили шумно. Даже когда Романовнина бабка утопила чистую бочку в гусином грязном пруду, и то полдеревни сбежалось советчиков да ахальщиков. А тут человек вернулся — и ничего.
Фаня утром как ни в чем не бывало вышла на работу. Так же, как и все это время, наказала соседской бабке:
— Присмотри за моими…
И только тогда Лена догадалась: не хочет она, чтобы люди узнали про возвращение мужа, а почему — неизвестно. Вмешиваться во все это Лене не хотелось. С того дня избы их словно и не стояли рядом: Фаня «не замечала» Болотовых, а они — ее.
Лена проводила Машку в стадо — она почти никогда не изволила уходить со всеми, а ждала, путаясь вдоль плетней, пока ее проводят персонально, хворостиной. По дороге домой выгнала из чужого огорода Кольку и Павку — они с наслаждением обдирали там мелкий, до судороги кислый крыжовник. У них не только руки, даже животы были в кровь исцарапаны свирепыми иглами, но рожицы сияли, и даже Ленины подзатыльники не охладили их разбойничьего восторга.
Точно такой же крыжовник рос и у тети Нюры на огороде. В Сосновке на всех дворах росло одно и то же: терпеливые яблони-дички, малина, смородина и крыжовник, но мальчишки всей деревни, от мала до велика, лазали по чужим огородам. Получалось что-то вроде равноценного обмена, но с неравноценной затратой сил.
Чужие огороды сулили опасную сладость тайной добычи, и что перед этим два-три подзатыльника или крапива-цветуха, напиханная в штаны?
Колька и Павка нисколько не обиделись на Лену, но они и не подозревали, что она сама в душе завидовала им!
День Лена провозилась в огороде, потом занялась уборкой и даже не заметила, как в избу пробрались сумерки. Серые тени выскользнули из углов и легли на чисто вымытый пол, зажгли глаза у кошки…
Нонка начала было помогать Лене, но скоро не то устала, не то отвлеклась. Палка, которой она выбивала подушку на крыльце, бессильно повисла в руке, а сама подушка свалилась в крапиву.
— Ты посиди лучше тут, на крыльце, я сама… — сказала ей Лена, как будто и не замечая ничего.
Нонка покорно уселась, сложив на коленях праздные руки. Хотя в Сосновке забыли про голод и у всех ребятишек щеки горели, как прихваченная морозом рябина, Нонка таяла. На неподвижном лице жили одни глаза, но, казалось, они-то и выпивали жизнь из всего слабого Нонкиного тела. «В больницу бы в город ее надо, — говорила тетя Нюра, — да когда же ехать-то? Разве вот с уборкой управимся, так отпрошусь…»
Но Лена видела, что тетя Нюра не очень-то верит и в спасительную силу городских докторов.
«Зря, зря я дала ей прабабкино цыганское имя, несчастливое оно, — жаловалась тетя Нюра Лене, как взрослой. — Отец так хотел, его послушалась. Уж больно ему нравилось, что у меня такая знаменитая прабабка — сам Пушкин ее песни слушал… А как той на роду счастья не было, так и моей, видно, не будет…»
Сегодня тетя Нюра запаздывала — работала на дальнем поле, — и Лена сама подоила блудливую Машку, у которой брюхо раздуло до барабанного звона от колхозной капусты, — никакими силами не удавалось выжить коз с приречных капустников, хоть вовсе капусту не сади…
Потом растопила на шестке таганок и поставила вариться картошку.
В спустившихся сумерках крошечный костерок из лучины напоминал большой настоящий огонь, даже отсветы от него бежали по стенам. Нонка смотрела на него, мучительно морща лоб.
— Как странно, — заговорила вдруг она, — ну совсем, совсем почти помню, вот немножко еще осталось… и ничего! Ты не понимаешь, а мне страшно. Как же так? Люди помнят всё, а я — ничего… даже маму. Это ведь я только так ее «мамой» зову, а сама… сама не помню! — Она заплакала сначала тихонько, потом навзрыд — Я не могу, не могу так жить больше!
Лена сейчас же села рядом на лавку, обняла ее за плечи.
— Ты что? Это тебе только кажется, понимаешь, кажется, что ты не помнишь. Ты все время думаешь об этом — вот и получается так. Ведь и я тоже не всё помню о себе, и другие.
— Да… не всё… А я — ничего, — уже без слез, но оттого с еще большей горечью ответила Нонка. — Ты это нарочно мне говоришь, я ведь знаю… Ты хорошая.
Кто-то осторожно стукнул в окно. Лена невольно вздрогнула, резко обернулась. Нонка всем телом прижалась к ней. За окном маячила белая Кешкина голова. Лена смущенно улыбнулась и распахнула раму.
— Это ты? А я уж думала…
— Чего ты думала?
— Да ничего. Мы тут сумерничаем с Нонкой.
Кешка небрежно оперся о подоконник и, глядя в сторону:
— Не видно тебя чего-то, вот я и пришел. Думаю, не случилось ли чего.
У Лены вспыхнули глаза, а потом щеки, но она деловито наклонилась над таганком, поправила щепу.
— Ничего со мной не случилось. Огород весь день полола. Так трава одолевает, просто ужас!
— На собрание-то завтра придешь? — спросил он, все так же упершись глазами в тети Нюрин сарай, будто увидел там невесть какое чудо.
— Конечно, приду. Спрашиваешь тоже!
— Ну ладно. А то мне завтра и заглянуть будет недосуг, тоже ведь с обозом еду.
И Кешка впервые посмотрел на девочек. Сказано было небрежно, а означало многое: завтра отправляли в район первый хлеб и сознание, что он, как взрослый, пойдет с обозом, прямо-таки распирало Кешку от гордости. Он потому и пришел.
Лена не торопилась его поздравлять, не ахнула удивленно: «Да что ты говоришь!» Посмотрела только внимательно и долго Кешке в глаза, и он почувствовал, что хвастаться ему больше не хочется.
Просто удивительно, как не похожа на других эта странная, замкнутая девчонка… Вон соседские сейчас уж так ластились: «Нас-то возьмешь? Прокати хоть до околицы, Кешенька!» — а ему хоть бы что. Здесь же все иначе, все — как первый шаг за порог незнакомой двери. Кешка незаметно дотронулся до шершавого Лениного локтя. Она чуть вздрогнула, но не отвела руки.
— Я на погребицу… молока принести, — каким-то странным, низким, не своим голосом сказала Нонка и выбежала из избы.
И точно унесла с собой что-то. Лена вернулась к своему таганку, Кешка постоял еще немножко, небрежно бросил не то окну, не то сараю:
— Ну, я пошел, — и тоже зашагал прочь.
Лена закрыла окно и тихонько засмеялась. Потом встревожилась: что же не идет Нонка? Выглянула в сени. А она и не уходила никуда — тихо плакала, приткнувшись в темном углу.
— Ты что? Ты что? — кинулась к ней Лена.
Нонка молчала. Потом успокоилась, пошла за молоком, но так и не сказала, почему плакала.
* * *
Над Сосновкой плыла музыка. Два гармониста не в лад наигрывали возле конторы «Осенним вечером, вечером, вечером…». Один гармонист приглашенный, спасовский, другой — местный, Веры-киномеханика муж.
Они долго рядились, кто из них какую песню знает, пока не выяснили, что оба одолевают только эту одну. На том и порешили, хотя озорная песня летчиков не очень ладила с торжественностью момента.
Стояли, парадно вытянувшись вдоль улицы, подводы. На передней — обвисший в знойном безветрии плакат. Все подводы запряжены лошадьми: призаняли в Спасове ради такого случая. Спасово стоит в низине, там с хлебом еще не управились и на день уступили четырех меринков: ладно уж, держите фасон, сосновские!
Возле подвод, одинаково озабоченные и недоступные, хлопотали мальчишки, и только возле головной, окидывая хозяйским глазом весь обоз, стоял высокий мужик в линялой гимнастерке — Кешкин отец. Рядом с ним Степан Ильич, школьный директор. Совсем такой же, только ростом пониже. Ношеная солдатская справа удивительно равняла людей. Скорее, впрочем, не она, а то пережитое, что стояло за нею…
Кешка торжественно держал вожжи смирной, лиловоглазой кобылы. На Лену — нуль внимания. Зови — не услышит. Лена увидела и Валеркиного деда — он придирчиво осматривал тележные чеки, разводил руками, что-то бормотал себе под нос. Лена расслышала: «Жалеза не та…» Дед беспокоился не за свою работу, а за измученное, сотни раз переплавленное военное железо, забывшее, что оно может быть и тележной чекой, а не снарядом…
Хоть никто особенно не созывал людей, а возле возов собралась вся деревня. Дерюжные мешки, прихваченные суровыми нитками, привораживали взгляды. Уходит хлеб. Нещедрый лесной хлеб, которого ни в какие времена в Сосновке недоставало до новины. А того, что осталось теперь, не хватит и до покрова. Женщины молча из-под руки смотрели на обоз, и развеселая песня только подчеркивала тишину.