— Тьфу ты, корявый разбойник! — выругался Макар вслед уносящейся тройке и, накинув шапку, шагнул на дорогу. — Ведь без фронта оставил бы Дарью вдовой, а детишков — сиротами… Никакой войны для его нету! Никакое горе к ему за семь верст не подступится — все золотом отшибет… И до чего ж люди неровно живут — одни в муках, в слезах тонут, другие в богатстве, в радостях захлебываются… Вот бы нашелси человек да поделил бы на всех по́ровну и радостей, и печалей… — И сам себе усмехнулся Макар, шагая по пустырю к первым домикам Гимназической улицы. — Нет, у одного силов на такое дело не хватит. Мы, понятно, свое горе хоть кому бы и за так отдали, а вот он, вражина, небось, не захочет поделиться своим достатком. В драку полезет, воевать зачнет, зубами в любое горло вцепится, а гроша ломаного не уступит.
Самоедов это, Егор Прохорович, проскакал, богатый золотопромышленник и разгульный повеса. Вся округа знает его. И в лицо признать не ошибешься: корявое оно у него до безобразия, тонкие губы и нахальные коричневые глаза, реденькие темные бакенбарды цепляются волосок за волосок. Ни усов, ни бороды не носил.
— И скажи ты на милость, — не мог унять своих взбудораженных мыслей Макар, — с рожи болван, а во всем ему талан. Жена, сказывают, красавица писаная и молодая. Видать, за деньги красоту свою продала да теперь на этакую харю любуется… Не зря, знать, сказано: были бы денежки, полюбят и девушки. А ведь его рылом только детишков пужать малолетних… Небось, из городского бардака в Кочкарь к себе скачет. В Малоказарменском переулке таких заведений хватает. А рабочие на Прийске тем временем золото ему черпают, — распалялся Макар, не замечая, что вошел уже в улицу и начали изредка встречаться прохожие.
Черт поднес этого Самоедова! Все другие мысли будто провалились неведомо куда. Ненасытным клещом впился в башку нахальный повеса и развратник. Летал он по уезду на лучших тройках, никому не позволял обогнать себя. А ежели такое случалось, лупил кучера кулаками по спине и по голове, заставляя хоть своих лошадей угробить, а смельчака опередить и тройку поставить поперек дороги. После того требовал продать коня за любую, самую баснословную цену. Не согласится на то человек — Самоедов в ухо тому коню выстрелит, а хозяину бросит денег, сколько вздумается, и скачет дальше. Судиться с ним никто не решался.
А то, бывало, едет в город на базар, впереди башкирец с бочкой дегтя — тоже на базар поспешает. Бочка стоит на дрогах, а сзади у нее, в днище, — кляп забит. (Это чтобы при продаже наливать удобнее). Пошлет Самоедов кучера, тот выдернет кляп и забросит. За стуком колес башкирец не услышит из-под лисьего треуха клокотание дегтя. Хлещет он по всей дороге. А Самоедов, приотстав от дегтярных брызг, едет сзади тихонечко и заливается до слез невинным волчьим хохотом. Потом, когда ополовинится бочка, тронет кучера Самоедов и, обгоняя, бросит ошеломленному, ничего не понявшему башкирцу четвертную.
Деньги, конечно, немалые, но не всякому, уважающему свой труд, радостно получить их. Ведь человек, чтобы добыть бочку дегтя, просидел в лесу, может, целое лето. Выходит, насмеялся над его честным трудом лиходей!
Так же вот, на ходу, поджигал он у мужиков воза сена, а потом так же лихо бросал хозяину деньги за сено и за сгоревшие дровни, если не успевали выдернуть их из-под огня…
О множестве диких проделок Самоедова знают все. Знает о них и Макар, потому чувствует себя оскорбленным, униженным — идет сутулясь, будто пришибленный. И будь под рукой у него винтовка в тот момент — не удержался бы, саданул бы в разбойную башку, не успев подумать о Дарье и ребятишках.
«Издевается такой вот хлыщ над людями, топчет их, как назем, — злобно думал Макар, почти вслух выговаривая слова и не замечая встречных, — а ты гляди на его да не вздумай чего сказать — обозлится, поганец!.. Нет, такого словами не уговоришь… такому пулей только и можно заткнуть глотку… А винтовку-то мне скоро дадут… дадут винтовку-то… дадут… — словно заело в мозгах у Макара. Потом горько усмехнулся: — Х-хе, винтовочку дадут, кашки в котелок мне кинут да на германца пошлют — дерись, сукин сын, а тута Самоедов…»
Нечаянно взглянув перед собой, Макар так и остался с разинутым ртом. Шагах в десяти от него навстречу шла Катерина Палкина — дочь, стало быть, Прошечкина. Признала она земляка раньше и глядела на него пристально. Взглядом, видать, и оторвала его от глубоких мыслей. Макар даже притормозил чуток, будто проверяя себя — не ошибся ли.
— Катька, пропащая! — вырвалось у него.
Подскочив к ней, протянул руку и уже ласково, даже как-то вкрадчиво поприветствовал:
— Здравствуешь, Катя!
— Здравствуешь, дядь Макар! — ответила она с придыханием и едва слышно, будто призывая и его не делать лишнего шума.
Будь на месте Макара кто-нибудь другой из хуторян или станичников, успела бы Катерина вскочить в первую встретившуюся калитку, потому как предлог зайти в любой дом был у нее неподдельный: спросила бы, нет ли заказов на вязанье. Но уйти от Макара она не могла, иначе, когда же еще подвернется такой случай, чтобы узнать о Васе.
Сойдясь вплотную, они помолчали, не зная, с чего начать разговор. А Макар, оглядевшись, заметил с удивлением, что и мужская гимназия, и городской сад остались позади. Бросив котомку на обочину тротуара, достал кисет и, свертывая цигарку, вперился взглядом куда-то в верх лба, словно пытаясь заглянуть под пуховый платок на голове Катерины.
— Э-э, милая, да кто ж эт тебе волосы-то эдак выбелил? — спросил он и чиркнул спичкой по коробку.
Страдальчески глядя на него, Катерина подхватила котомку и позвала:
— Сойдем с дороги-то, дядь Макар, чтоб не мешаться тута.
Она отошла назад, подвернула к чьим-то воротам и, став к ним спиною, опасливо следила из-за плеча Макара за тротуаром и дорогой — мало ли кто там еще пойдет или поедет! Макар понял этот маневр — полы шубенки своей распахнул, воротник поднял, чтоб не признать его сзади, приблизился к Катерине.
— Дык из-под воды ты вынырнула аль из-под земли? — спросил он.
— Из облака выпала я, дядь Макар. Там и волосы снежком побелила.
— Ну, а все ж таки, где ты была-то, где жила столь время?
— Тута вот и жила, в городу…
— Ей-бо?
— Да чего ж бы мне врать-то, коль не укрылась я от тебя? Отсель и Васю на войну проводила…
— М-мм, — о многом враз догадался Макар. — Вот отчего, стало быть, удрал он в ентот раз прямо в ночь. И провожать, никому не велел.
— Вы уж на его не серчайте, — вступилась за Василия Катерина. — Только нам та ночка на двоих и досталась… На станцию-то не ходила я его провожать: полхутора тут наших было на про́водах, да и из станицы, небось, не меньше.
— Пишет он тебе аль как? — с надеждой спросил Макар.
— Писал, — прослезилась Катерина, — часто писал, да теперь уж, никак, с полгода ничего нету. А у вас-то слышно чего-нибудь про его?
— Да вот и я туда же с котомочкой топаю, — сказал Макар, будто не слыша вопроса и стараясь хоть на время уклониться от главного, — на станцию пока, ну а там, глядишь, в скорости и с германцем встренуться пофартит. Не видались ведь с им, считай, сроду.
— А тетка Дарья-то где ж? Никто, что ль, тебя не провожает?
— Заворотил я ее от татарских мазарков домой. Чего ей тут до вечера со мной колготиться!
Выглянув из-за плеча Макара на дорогу, Катерина дрогнула, как от грома, побледнела и, ткнувшись лицом в его распахнутую грудь, страстно запричитала:
— Спаси, спаси мине, дядь Макар! Не выдавай!
— Чего ты? — не сразу понял Макар.
— Да все они, все вон едут: и свекор-батюшка, и свекровушка, и Кузька с ими…
Запахнув ее полами полушубка и прижав к себе, Макар из-за поднятого воротника покосился на дорогу и увидел уже проехавшую в дровнях семью Палкиных. Сзади за санями на привязи шел строевой гнедой конь Захара Ивановича. За ним тянулась целая вереница подвод с казаками и бабами станицы Бродовской.
Казаки ехали хмурые, невеселые. Бабы с ними — поникшие и убитые. А на одной подводе, где-то в хвосте обоза, собралось человек пять молодых казаков. Эти зубоскалили и ржали на всю улицу. Увидев у ворот мужика в обнимку с бабой, они смекнули, видимо, что тут прощаются не муж с женой, и понеслось оттуда:
— Гляди, гляди, как он ее жмет! И людей не совестится.
— Худое дело, коли жена надоела! К суседке, видать, прилабунилси.
— А у наших казаков обычай таков, — выкрикнул кто-то постарше, уже издали, — поцеловал куму, да и снасть в суму!
Замыкал обоз Иван Васильевич Смирнов. Он ехал на высоком чалом коне в полной казачьей обмундировке, с шашкой на боку. На выкрики молодых нахмурился, провел рукой по широкой бороде, будто погладив ее, и зычно крякнул, ничего не сказав. Но голоса́ враз поникли, сгасились, уходя вдаль.