Лейтенант Протасов был по-прежнему жизнерадостен, свеж после хорошего сна, бодр от мороза и попахивал снегом.
— Капитан первого ранга Кедров встречал нас на аэродроме, — объяснил Протасов и нарисовал его образ, назвав щеки пергаментными, губы кислыми, нос безжизненным, глаза кинжальными.
— Помилуйте, лейтенант, — взмолился Дмитрий Ильич, — не подливайте масла в огонь. Судя по всему, свидание с товарищем Кедровым ничего приятного не сулит.
— Да, это, конечно, не Версаль, — неопределенно ответил Протасов. — Вот и его кабинет. Входите без стука. Адмирал успел его предупредить. Уверяю, вам ничего не грозит, Дмитрий Ильич.
Капитан первого ранга Кедров был прежде всего службистом. Характер его отливался в опоках твердых инструкций. «Мой долг быть человеком своего долга», — любил несколько выспренно повторять он в ответ на упреки. В обычной обстановке Кедров не следил за своей одеждой, донашивал, как говорится, дотла. Сегодня же, в связи с приездом адмирала Максимова, крайне требовательного к внешнему виду подчиненных, он блистал твердо накрахмаленными манжетами с агатовыми запонками, таким же воротничком и костюмом с иголочки. Тщательно замаскированная лысина и отшлифованные ногти выдавали не только франтовство. Попробуйте так скрупулезно уложить волосок к волоску, не будучи в душе педантом. При входе висело зеркало. Мельком взглянув в него, Ушаков устыдился своей взлохмаченной шевелюры, а о мятой рубахе и брюках с колоколами на коленках и говорить нечего. Стоило бы прибегнуть к услугам вестового на крейсере. Кто-кто, а матросы — мастера по части глаженья.
Кедров принял его с изысканной, пожалуй, подчеркнутой, любезностью, что удавалось ему с трудом. Чтобы держать себя в норме, он перебирал пальцами по школьному компасу, будто по четкам. И эти движения, вытянутое, постное лицо, пренебрежительно опущенные уголки тонких губ не вызывали симпатии.
Судя по вопросам, Кедров начинал свои знакомства с азов. Каждый пришедший к нему был для него как бы чистым листом бумаги. Он сам узнавал и прощупывал человека. Такие службисты неизбежны, покуда существует аппарат. Они сохраняются в ведомственном бальзаме, как мумии фараонов.
Ушаков размышлял так: если рассматривать себя с позиции Кедрова, можно обнаружить немало изъянов. Институт не кончил, из действующих частей перекинулся в газету, перелетал с фронта на фронт, стремился не к матушке-пехоте, а то в авиацию, то к морякам, одним из первых отозвался на сенсационные залпы «катюш». Почему, на самом деле, а? Если ты в тылу, почему не на фронте; если на фронте, почему не ранен; если ранен, почему не убит?
Из тысяч «почему» одно особенно заинтриговало капитана первого ранга: желание попасть на атомную. Побывал на крейсерах, ходил на торпедных катерах, на дизель-аккумуляторных подлодках — почему тянет на атомные? Эти борзописцы, мало им, обязательно забираются чуть не за пазуху, в тайный кармашек…
Для Кедрова незыблемо существовало начальство, и он умел подчиняться. Однако в душе считал себя альфой и омегой флота. Командиры — командовали, политработники — воспитывали, он — перепроверял. Он крутил триер, отбирающий полноценное зерно.
Обстановка, окружавшая его, вызывала почтение: кнопки звонков, «клавиатурный» телефон, сейф, обкопченный сургучным дымом, карта от потолка и до пола и даже, что и совсем странно для его должности, таблица светлого и темного времени суток под настольным стеклом.
Беседуя на отвлеченные темы, Кедров как бы расставлял приманки и усыплял бдительность. Своим надтреснутым голоском он подталкивал то к той, то к другой ямке. Кедров выстраивал факты, сличал их довольно умело, старался набрести на след. Многое ему было ни к чему: давила привычка, иначе действовать он не мог.
Беседа развивалась в благоприятном направлении, носила непринужденный характер при туго натянутых струнах. Лирические подробности меньше всего интересовали Кедрова, будто уплывали туманом мимо серых его щек и сосредоточенных глаз. Буравчик выдвигался откуда-то из глубины и вскоре должен был просверлить тут и там, как бы для пробы грунта.
Кедрову оставалось произвести уточнения, пройтись еще кое-где щупом, чтобы окончательно убедиться самому, не оставить белого пятнышка.
— Заранее прошу извинить, — Кедров поиграл компасом, — не расценивайте как формализм или придирки. По партийной линии у вас не было никаких осложнений? — Он укрепил компас в неподвижности, прилег грудью на краешек стола, и аскетическое его лицо непроницаемо застыло.
— Были осложнения. — Ушаков нетерпеливо поерзал, глухо добавил: — Выговор был. Сняли.
— Так-так. — Кедров облегченно откинулся в кресле, оживился, морщинки задвигались прежде всего на лбу, обтянутом сухой, бледной кожей. — Не только ради любопытства — проинформируйте…
Дмитрий Ильич с тоской вспомнил бурное собрание в пятидесятом — накаленные страсти, бесполезно растрачиваемая энергия, моральная мясорубка, иначе не назовешь. Стоило вступиться за товарища, хранившего огнестрельное оружие, и пошло-поехало… Пистолет был именной, с пластинкой на рукоятке, подарок командира партизанского отряда на Брянщине, куда пришлось раньше летать Ушакову с этим товарищем через линию фронта.
Выслушав, Кедров спросил:
— Там и гравер был?
— Где?
— В Брянских лесах.
— Разве гравер не мог уйти к партизанам? — голос Ушакова заклокотал. — Или граверы служили одним немцам?
Кедров снисходительно вынес резкость, только кончики его плоских ушей покраснели. А Ушаков вспоминал допрос на собрании. И тогда сомневались в гравере. Сомнения у собрания зародил выскочивший к столу президиума корреспондент, работавший в войну в далеком тылу, бесцветный, унылый субъект, набивший руку на доносах. Позже его изобличили в каком-то мерзком деле, изгнали из партии, назвали проходимцем.
— Гравер, конечно, мог быть среди партизан, — заметил Кедров, — но лучше бы для страховки документиком снабдить… Бумажка много не тянет, а весома… весома…
— Товарищ Кедров, пожалуй, достаточно об этом, — сурово остановил его Ушаков, — не отнимайте у себя время.
Кедров сдержался, сглотнул слюну, глаза его прищурились. Пробежавшую между собеседниками черную кошку прогнать не удалось. Он спросил о старых ранах, вписанных в воинский билет, не дают ли о себе знать.
— Как мне кажется, товарищ капитан первого ранга, мы забираемся в чужую область, — сказал Ушаков. — Предполагаю, медиков мне не миновать.
— Не поймите нас превратно, — Кедров поднялся, уперся костяшками полусогнутых пальцев в стол, — нам приходится… — Он вышел из-за стола. — Документы сдадите мне, после медосмотра. Ну и вам понятно: полное сохранение. Не мы просим, государство требует…
— До свидания, товарищ Кедров! — Ушаков тряхнул притянутую ему руку не то от радости расставания, не то из озорства.
— Ого, боксерская! Поддадите, не возликуешь, а? — Кедров выпрямился. — Если не возражаете, отобедаем вместе?
— Спасибо. Павел Иванович уже пригласил.
— О, тогда мы растворяемся, Дмитрий Ильич… Извините, я не предупредил, — экая забывчивость! — вас поджидает капитан второго ранга Куприянов.
Безымянная дверь закрылась. Ушаков облегченно вдохнул калориферное тепло коридора и направился вдоль него по ковровой дорожке в надежде отыскать Куприянова древним способом — с помощью языка, доводившего любого паломника до святограда Киева.
Его нагнал посланный вдогонку лейтенант, юноша с меднистыми волосами, остриженными по последней моде. Дело в том, что ни Куприянов, ни начальник медицинской службы Хомяков не значились в штате и потому постоянного места не имели. Лейтенант обладал недурными манерами, двигался энергично, скользящей походкой и, как попутно выяснилось, занимал не последнее место в конькобежных соревнованиях училищных команд Ленинграда. Ему страсть как хотелось попасть на атомную лодку, а причислили к штабу, хотя он получил техническое образование и был переполнен вдохновенными порывами.
За короткое время лейтенант сумел сообщить все эти сведения о себе. Для сотрудника отдела Кедрова такая разговорчивость могла показаться странной.
Этажом ниже, в конце коридора, изогнутого глаголем, лейтенант остановился, пропустил Ушакова в комнату, попахивающую известью и олифой. На загрунтованном полу была проложена дорожка из газет в другую комнату.
Четверо моряков встали при появлении офицера, а когда тот ушел предупредить Куприянова, снова заняли свои места и продолжили прерванный разговор.
— Храбрость — дело такое: в одном положении — храбр, в другом тот же человек — трус, — говорил мичман Снежилин. У него была отличная мускулатура. Бицепсы выпирали из-под кителя, играли под черным сукном. Широченные плечи, гладко выстриженный затылок, чистая кожа, а на левой руке вместо традиционного якорька наколот символ новой эры — формула цепной реакции атома. — Скажу, к примеру, о себе… Возьмем пулю. Пускай прошивает — не боюсь. Снаряд — пожалуйста. Нужно в зараженный отсек — не моргну. А увижу паршивый нож — холодею. — Снежилин поежился, потер ладони. Чистая шея вдруг зарябилась пупырышками. — Однажды в Мурманске у стадиона «Труд», знаете место, нарвался на меня бич. Из средств у него — бакенбардики и шотландская бороденка. Думаю, давай, давай. А как щелкнул, выпрыгнула у него финка. Я и того…