А Савичев хоть и устал вчера немало, но тоже был почти совсем в форме — немного только вялость какая-то. Он отоспал в общей сложности часов одиннадцать, считая те, что отоспал днем, и знал уже, что, только примет душ и выйдет на улицу, будет как огурчик.
По реакции были слегка замедленны, и он все-таки опоздал на эти Людмилины сутки. Тридцать два — не двадцать семь и не двадцать восемь. Он никак не мог привыкнуть, что уже ему тридцать два, сколько ни твердила ему Лилька.
И обидно было, что опоздал. Ведь не проспал — у них такой будильник, что всю квартиру подымает, и Лилька говорила, что если бы всей квартире не надо было подниматься без четверти семь, соседи давно бы Савичевых выселили. Но соседи сердились лишь по воскресеньям, когда Савичеву надо было идти на дежурство и будильник звонил. И особенно они сердились, когда на дежурство ему было не надо, а будильник он машинально заводил на бой, словно перед обычным днем. В воскресенье соседи хотели поспать подольше.
Душ ему нужен был, не только чтоб освежиться; перед дежурством положено смывать с себя всю инфекцию и, как солдату перед Аустерлицем, надеть чистое белье. Если бы Савичев мылся в роддоме, ему одному пришлось бы занять душевую целиком. Мужчин у них, считая Главного и Бороду, всего пятеро, а душевых всего три. Мужчины все дома мылись, а то пока один в душевой, человек двадцать прыгало бы перед дверью на одной ножке.
Он мгновенно обмылся как следует. Он научился мгновенно мыться. И даже если сколько-то позволял себе постоять еще под душем, поглаживая поскрипывавшую кожу, и, чтобы набраться свежести, поворачивал потихоньку краны, делая воду холоднее и холоднее, все равно на все — и на мытье, и чтобы голова стала совсем ясной — обычно минут десять уходило у него, не больше.
Он и рассчитывал время по привычным своим ощущениям — при его постоянном недосыпании голова становилась ясной на десятой минуте, оставалось еще и на завтрак, и на дорогу, и соседям он мешал тогда собираться в самой малой мере. Он шел ведь на дежурство к половине девятого, а не к девяти.
Но сегодня время шло по-своему. Савичев, стоя под душем, медленно думал о странной выходке Чучела с этим ластиком: столько часов убил, чудик, на киданье простой резинки со слоником, да еще в таком самозабвении — позабыв и чай, и сон, и трепку, которая могла достаться. Савичеву всегда потом было стыдно, если Чучелу от него доставалось. Он жалел, что вечно времени нету, чтобы поговорить побольше, чтоб не приказывать, не орать, а объяснять терпеливо. Он считал, что приказывает и наказывает оттого, что некогда убеждать. Его дед говорил, что принуждение — как шаткий мост над ущельем. Им пользуются, когда нет времени пройти дальней дорогой по твердой земле — более надежной, но дальней. Дед говорил много красивых афоризмов: «Не ответить на письмо все равно что не пожать протянутую руку». «Принуждение — шаткий мост…» Но когда Савичев-маленький отбил уголок стеклянного многогранника с розовыми цветами внутри, дед дал ему встрепку. Правда, без крика. Дед только сопел.
А в трепке, заданной ночью Чучелу — Савичев знал это, — была еще одна стыдная вещь: ведь в свирепость он впал еще потому, что Чучело испортил ему их с Лилькой возвращение вдвоем. И когда он освирепел от этого, что мог Чучело — будь он даже тысячу раз родной — доказать ему, бормоча в испуге и виноватости про пятнадцать тысяч раз, которые надо было ему ластик подкинуть!.. Вот так: пятнадцать тысяч, пятнадцать тысяч. И вот оно — Савичев сам рассказал Чучелу про Бюффона, монету, теорию вероятностей, большие числа!.. Два дня назад. И человек решил поставить эксперимент, подтвердить или опровергнуть. Когда Бюффон ставил эксперимент и кидал монету пять тысяч раз, со стороны это тоже выглядело идиотством. И Чучелу, как в средние века, за эксперимент — ауто-да-фе! — по попе, по попе, их комната оказалась Площадью Цветов, кресло-кровать — столбом, одеяло, которым Савичев накрыл, нашлепавши, Чучело, — балахоном, разрисованным чертями. Самым тяжким был даже не Лилькин несправедливый попрек, а то, что в савичевском детстве все было так же — он делал что-то, казавшееся взрослым и важным, а это разрушали. Еще и его к тому же наказывали. Вот — не кровный, а узнаешь в нем себя!.. Но только потом — уже на спокойную голову, уже — когда поздно.
Голова еще не стала ясной, и не улеглись еще покаянные мысли, а в дверь твердой рукой застучал сосед-подполковник, которому нужно было хотя бы заполучить зубную щетку. Савичев снова был виноватый, он застрял под душем, а соседу в его военное заведение — с тремя пересадками аж на другой конец города.
Нотация была краткой — по недостатку времени. Притом же к соседову ворчанию Савичев притерпелся. Сосед был чистюля, сверхъестественный аккуратист, не выносил и запаха спиртного. А Савичев с Лилькой жили в спешке, разбрасывали по прихожей галоши, оставляли на кухне посуду немытую, забывали про какую-нибудь кастрюлю, пока она не начинала испускать ароматы. На его работе нельзя было быть вареным да и статистика, которую подсунула ему Нина Сергеевна, тоже требовала полной четкости. Месяц-другой, и он станет дежурить первым, и оперировать сначала — больше, потом — лучше. Но все, что будет он делать, расписано другими по параграфам великого акушерского порядка. А чтобы делать что-то по-своему, надо найти, где этот порядок не срабатывает. Найти, всмотреться, понять, придумать, как надо. Проверить. Хотелось приостановить весь круговорот, в котором он жил, и разглядеть, что и как его вертит. Машинописные листки, которые он и теперь носил бывшему своему пациенту, и карточки со статистикой были для этого — только из разных частей круговорота. Ну, а степень и прочее тоже не лишнее… Прицел с этими карточками был стоящим того, чтоб себя ограничивать. И если он иногда позволял себе расслабиться, то ничего не случалось — приходил, ложился спать. Но стоило подполковнику узнать про это, и на другой день он всенепременно Савичеву говорил с укоризной, что до войны — в его молодости — столько не пили и вообще в его время все было правильнее. Эта мысль была у соседа главной: все было лучше, хоть и жилось много труднее. Дисциплины было больше. А теперь и уважения к старшим нет такого. И вообще все враспояску — даже офицерская форма и та без ремней, а брюки навыпуск, и кашне разрешены, и даже галоши.
— Так вам же теплей и удобней, — хватался Савичев за брошенную ниточку. — Вы мужчина тощий, без жировой шубы; вас ишиас мучает.
— А главное — порядок, — сердился сосед. — Главное — чтоб все подтягивалось по струнке.
И разговор заезжал, бывало, в такие дебри и высоты, что разводить приходилось женам — Лильке и Елене Ивановне. Толку все равно не было: каждый твердил только свое.
Впрочем, ворчанием все и исчерпывалось, хотя в комнате Лилька говорила, что если бы Савичев попал к подполковнику в роту, сосед показал бы ему небо с овчинку.
Ротой подполковник не командовал ни прежде, ни тем более сейчас. Он был инженер, всю жизнь прокорпевший над кульманом, и любитель тихого всевозможного рукоделия — то транзистор мастерил для дочек, то со вкусом склеивал развалившуюся табуретку, то из той же любви к искусству ставил набойки на туфли всем своим и даже Лильке, никогда не попадавшей вовремя в мастерскую, — весь сапожный инструмент был у него. И ворчал-то он, только если его действительно что-то задевало. И когда, например, Савичеву звонили среди ночи из роддома, если нужны были лишние руки, сосед и слова не обронял. А ведь надрывавшийся телефон первым будил не Савичева, а его, хотя стоял телефон у самой савичевской двери, а сосед спал в дальней из двух своих комнат.
И после сердитейшего «Слушаю! Кто?», узнав, откуда звонят, он терпеливо стучался в дверь Савичевых. И если сказал что-то разок по этому поводу, то лишь про то, какая у Савичева хлопотная работа. Трудно было представить, что он мог бы показать небо с овчинку.
…Савичев побежал наконец на эту свою хлопотную работу, сглотнув на ходу стакан кефира и два сырых яйца. Он не мог позволить себе прийти на работу голодным — не в форме. А двух яиц как раз хватит, чтоб дотянуть до времени, когда он пойдет снимать пробу на кухне. Или хотя бы до одиннадцати, когда в подвале роддома откроют буфет.
Голова была уже почти совсем ясной. Если бы еще он смог сегодня обтереться снежком, все было бы просто великолепно. Но Лилька всегда бунтовала, когда он открывал дверь на балкон, чтобы набрать там снегу, — в комнате становилось холодно, а Лилька всегда мерзла. Она спокойно относилась к тому, что он и себя и Чучело натирал снегом. Сначала боялась за мальчишку, а потом перестала — у Чучела прекратились ангины. Но когда он открывал балконную дверь, бунтовала и требовала, чтобы снег — если уж мало им холодного душа — Савичев приносил со двора в тазу. А снег был там теперь уже черный, осевший, жесткий, да и на балконе стал теперь такой, и мало eго там было — корка одна. И времени не было ни вниз бегать, ни с Лилькой спорить. И после давешнего спорить не стоило. И прохладного душа чуточку не хватало, но Савичев рассчитал, что, пока пробежит до остановки и потом от остановки, голова прояснится совсем.