— Кто знает, может быть, гораздо большее преступление — разбивать молодую и крепкую любовь, о которой, как это часто бывает, сохраняется горькое сожаление до конца дней, — задумчиво сказала Лагутина и неожиданно твердо добавила: — Я, во всяком случае, соучастницей этого преступления не буду.
Темное небо, темное море. И зачерненная даль. Отсюда, с высокого берега, кажется, что перед тобою степь. Огоньки? И в степи бывают огоньки. Разве только шум. Назойливый и тревожный. Да еще ветер, влажный, солоноватый морской ветер, то осторожно крадущийся, то неожиданно порывистый.
На скамье у самого обрыва Рудаев, Межовский и между ними Лагутина. Они приехали сюда, на самый отдаленный пляж, прямо из цеха, чтобы немного отдохнуть, подышать свежим, не пропитанным газом воздухом.
— Пахнет штормом, — сказал Рудаев.
— На море или в цехе? — усмехнулась Лагутина.
— На море. И в цехе…
Межовский молчит. Трудный месяц остался позади, но завтра появится Гребенщиков и поднимется такой переполох, что дым коромыслом стоять будет. И как развернутся события? Позволит Гребенщиков продолжать опыты или нет? Выигрыш от продувки металла воздухом неоспоримый — на каждой плавке в среднем сэкономлено более полутора часов. Утверждение Гребенщикова, будто при продувке непременно повысится азот в стали, опровергнуто. Но есть и уязвимые места. Брызги металла и шлака преждевременно износили свод. Нужно дорабатывать фурму и, возможно, пожертвовать еще одним сводом, а это шестьсот тонн дорогостоящего и дефицитного огнеупора. Пойдет ли на это Гребенщиков? Что у него возьмет верх — техническое провидение или деляческая расчетливость и уязвленное самолюбие?
— Да сядьте вы ближе. С такими джентльменами совсем продрогнуть можно, — напомнила о себе Лагутина. — Холодно ведь, ветер. — Она обняла себя за плечи, зябко поежилась. — Со всех сторон прохватывает.
Мужчины придвинулись. Рудаев снял пиджак, набросил на спину Лагутиной и впервые ощутил уютную теплоту ее крепкого тела.
— Вот так еще терпимо. — Лагутина спрятала подбородок за ворот пиджака и сразу повеселела. — Борису Серафимовичу я не удивляюсь, он женофоб, но вы-то, профессор. О вас говорят…
— Что говорят? — насторожился Межовский. Лагутина ответила не сразу. Закусила губу, бросила на доктора лукавый взгляд.
— Что вы очень внимательный и заботливый муж.
— А-а… — вздохнул Межовский с очевидным облегчением.
Лагутина рассмеялась. Рассмеялась тем легким заразительным смехом, который беспрепятственно льется откуда-то из самых глубин и невольно заражает других.
И вдруг нервное напряжение бесследно исчезло, и все, что угнетало каждого из них, показалось не таким сложным, как виделось только что и каким было в действительности.
Ветер все больше ошалевал. Он то дул с моря, то нападал со степи и нес с собой терпкий запах чабреца, прелых трав да интимный переклик перепелов. А иногда, совсем взбесившись, вихрил без зазрения совести столбы мелкой-премелкой пыли.
— «Ветер, ветер на всем белом свете!..» — патетически произнесла Лагутина, и по одной этой фразе можно было сделать вывод, что она любит и хорошо читает стихи. — Откуда?
Мужчины не ответили.
— Аи-аи! Гармонические личности, интеллектуалы… Нет, нет, друзья мои, я не с упреком. Просто досадно. Славные люди, один инженер, другой уже доктор. И души у обоих широкие, с размахом. Вот выйдет за вас, Борис Серафимович, замуж врач или музыкантша…
— Или журналистка… — ехидно вставил Межовский.
Лагутина на миг смутилась — не ожидала от этого миролюбивого человека такого злого выпада, но тотчас нашлась:
— Этот вариант не из худших. Журналисты — народ разносторонний, с ними есть о чем поговорить. А вот что вы будете рассказывать, к примеру, врачу? Об операциях технологических? Скорость выгорания, коэффициент распределения, шлаковый режим… Чудно! Сближает людей что-то общечеловеческое — искусство, литература.
— Больше всего сближает общая профессия, — заметил Межовский.
— Это на первых порах, а потом, поверьте, надоедает. Сужает семейный кругозор, не способствует взаимному обогащению.
— Литература… — раздумчиво протянул Рудаев. — Вам бы такого начальника, как у меня, вы бы и о газетах забыли.
— А скажите, Борис Серафимович, если бы вы стали начальником, у вас появился бы досуг? — живо спросила Лагутина. — Вот Гребенщиков умеет его организовать. А вы? Но только честно.
— Организовал за его счет, — вступился Межовский.
Рудаев на минуту задумался. Он давно забыл, что существует другой мир, не менее реальный, чем этот, в котором он постоянно вертится. Ему даже требуется усилие, чтобы представить себе прогулку по улице, залитой солнцем, среди нарядно одетой толпы, спокойное сидение в театре, бездумный отдых на лоне природы. Повернулся вполоборота к Лагутиной, упрямо проговорил:
— Начальник цеха должен показывать пример работоспособности. Это во-первых. А во-вторых, специфика нашего дела такова, что требует безраздельного служения ему.
— Иными словами — непрерывное производство требует непрерывного руководства. А по-моему, он должен показывать пример организованности, должен наладить работу так, чтобы иногда не думать о ней. Но ничего, я вам помогу. Вот возьмусь за вас…
— И? — насторожился Межовский.
— …и выдам статью. О чем? Про ветер, который на всем белом свете… Содержание? Одного спросила, другого — откуда? Молчат. Не знали или забыли. Что, разве плохой отправной пункт для статьи о нелепой перегруженности инженерного персонала?
— С вами опасно водить знакомство, — без тени шутки заметил Межовский. — Кстати, что там у вас со статьей о наших экспериментах?
— Обещают сегодня поставить в номер.
— Вот как? — У Межовского даже дыхание перехватило.
— Противникам нельзя давать опомниться.
— А какой вы взяли ракурс?
— Не знаю, не знаю. Вот прочитаю — увижу.
— Как же так? Хоть бы нам показали, — упрекнул Рудаев.
— Не извольте беспокоиться. Технических ошибок нет, политических… Политических тоже нет.
— Неужели никаких? — усомнился Межовский. — И тактических?
— Дорогой доктор, чему-чему, а тактике наступления вы меня никак научить не сможете. Доказательство? Да хотя бы ваша многотрудная жизнь.
— Мы привыкли учить тому, что не умеем делать сами…
— Такт в журналистике бывает вреден, — продолжала Лагутина, не обратив внимания на реплику Межовского. — Он смягчает удар, он подобен перчатке на руке боксера.
— Надеюсь, вы не крошите Гребенщикова в своей статье. Нужно бы просто поставить вопрос об эффективности продувки.
— Сколько вы сами написали таких статей, Яков Михайлович? И далеко с ними уехали? Всякая статья должна иметь точно обозначенный адрес, иначе она не достигнет цели.
— М-да! — Межовский нервически завертелся, наглядно представив себе встречу с разъяренным Гребенщиковым. А что тот перешагнет все границы приличия, не оставляло сомнения. Эта статья — все равно что масло в огонь.
— «Ветер, ветер» у вас не получится, — с какой-то сердитой интонацией сказал Рудаев.
У Лагутиной блеснули глаза, засветились игривым огоньком шалуньи.
— О, еще как получится! — Она наклонилась к Рудаеву. — Завтра обязательно захватите в цех валидол. Для доктора.
Рудаев повернулся к Лагутиной и теперь откровенно рассматривал ее. Решительная, смелая. Смелость эта в каждой черточке лица. Губы с волевой складкой, брови с независимым разлетом, даже нос какой-то упрямый. И ноль наигрыша, специфически женских ужимок.
Встретив взгляд Лагутиной, улыбнулся смущенно.
— А как назвали статью? — осведомился Межовский, которого сейчас больше всего занимали мысли о ходе событий ближайшего дня.
— Немного скучно и очень прямолинейно: «А что теперь скажет товарищ Гребенщиков?».
Межовский схватился за голову.
— О Господи, зачем так в лоб?
Рудаев смотрел вдаль с унылым видом человека, приготовившегося к любому исходу. Лагутиной захотелось вывести его из оцепенения. Она поднялась, вытянула руку и прочитала перефразированные строчки:
— «На берегу пустынных волн сидел он дум угрюмых полн…» Нет, лучше так: «А он сидит свинцово-тяжело, готовый к смерти и к бессмертной славе…»
Она добилась своего. Рудаев повеселел, встал.
— Поехали? Поднялся и Межовский.
— Надо было оставить Гребенщикову возможность отступления, не ущемляя самолюбия, сохранив достоинство, — сказал он. — Боюсь, вы перехлестнули из-за субъективной неприязни.
— Простите, Гребенщиков мне ничего плохого не сделал. Но он третирует всех, и вас в том числе. Он слишком наспециализировался на ущемлении самолюбия других, пусть и на себе почувствует это. Вы все терпите, а я не могу.