Солдаты фюрера — молодые и старые — трижды рявкнули «хайль», не могли унять радости и восторга. Ганс, забыв о своей минутной слабости, ревел до хрипоты, своим криком стараясь подтвердить, что этот зверь в нем уже выпускает коготки…
Ганс Рандольф спешил на окраину города. После высококалорийного обеда, согретый щедрым осенним солнцем, с карманами, переполненными краснобокими яблоками, радостно настроенный, приветливый, с улыбкой на лице, с подсознательной надеждой на то, что за неделю-другую вся эта война кончится, так как канцелярия самого первого оратора великой Германии на весь мир объявила о том, что взят Киев, что армия маршала Буденного начисто разгромлена, а других надежных и достойных внимания сил у России нет. Красная Армия деморализована и панически разбегается, доживает последние дни. Да и после такого успешного похода-прогулки по непроходимым калиновским пустошам не могло быть настроение у Ганса Рандольфа пессимистичным.
Камрады заорали на всю улицу, распевая гимн непобедимого вермахта, в котором каждое слово, казалось, было выковано из крупповской стали и откровенно предупреждало всех жителей планеты о том, что если немцам сегодня принадлежит только Германия — завтра им будет принадлежать весь мир. Из-за оконных занавесок, сквозь щели оград, сквозь открытые калитки на них испуганно смотрели взрослые и дети, стараясь угадать, чего можно ожидать от этих молодчиков.
Чужаки не обращали внимания на туземцев, словно они и не существовали в природе, шагали по перетертому на протяжении веков миллионами ног песку, направлялись за околицу к бывшей панской усадьбе, которая одной стороной упиралась в больницу, а другой в поселок и называлась городским парком.
Из раскрытых ворот группами и поодиночке, самостоятельно и опираясь на плечи медсестер или, может быть, родственников, часто останавливаясь и отдыхая, выходили больные, те, кто еще мог хоть как-то держаться на собственных ногах. Это были преимущественно женщины, дети. Их бесцеремонно подняли с больничных коек, велели забирать свои лохмотья и идти либо домой, либо куда глаза глядят.
На слабых и убогих также не обратили внимания солдаты Кальта, возбужденные, опьяненные легкой победой.
Уже при входе на территорию бывшей калиновской больницы, а отныне военного госпиталя военно-воздушных сил вермахта, маршировавшие в безудержном ритме вояки, однако, невольно сбавили шаг и прервали пение. Навстречу из ворот на самодельной тележке, мастерски сделанной из самых разнообразных деревянных и металлических деталей, на этом невзыскательном транспорте безлошадных, предназначенном для перевозки на огород удобрений, а с огорода в хату или на рынок даров приусадебных участков, несколько женщин, два деда, девушка в белом халате и юноша с фигурой борца и лицом школьника-второгодника везли наспех сколоченный из досок гроб, накрытый клетчатой материей.
Это крикливая баба Ярчучка со своей дочерью Кармен-Килиной, Спартаком Рыдаевым, его бабушкой, сестрой Ярчучки по крови, с несколькими соседями, старушками-плакальщицами и стариками — копателями могил, а по совместительству заядлыми поминальщиками, неспешно провожали к месту последнего покоя Марину Ткачик.
— Вот уже несет нечистую силу, — пробасила растрепанная, как всегда, Ярчучка. Она не то что немецких вояк — самого бога Саваофа, появись он сейчас с неба, Ильи-пророка с его громами-молниями не убоялась бы. — Люди покойницу хоронят, а они глотки дерут…
— Мама, везите уж молча… — с упреком попросила дочь.
— Раньше я молчала… — начала было храбрая Ярчучка, но сразу же оцепенела на месте.
Храбрые вояки фюрера, перестав орать, залопотали, беспричинно развеселились, а затем трое подбежали к похоронной процессии, вмиг перевернули необычный катафалк.
Гроб упал в песок, перевернулся набок, покойница, завернутая в белое, выпала на землю, из-под платка в крапинку выбилась черная толстая коса.
Бравые вояки ефрейтора Кальта, как стая молодых, еще не выдрессированных опытным собаководом гончих псов, начала дикую игру-развлечение. Какой-то из весельчаков забрался в возок, сложил на груди руки, закрыл глаза, изображая мертвеца, а остальные с лошадиным ржанием, весело напевая что-то хотя и чужое, но, видимо, похоронное, покатили «мертвеца».
Ярчучка наконец опомнилась.
— Нелюди, собаки, зверье! — запричитала она.
— Мама, замолчите, — побледнела от волнения и ужаса Кармен, — мама, хватит. Поднимем гроб…
— Звери! Разве же это люди? Звери в человеческом облике!..
Гроб подняли на плечи, спотыкаясь и пошатываясь, понесли по песчаной дороге.
Во дворе больницы взбесившиеся вояки гоняли возок.
Ганс Рандольф был единственным, кто не принимал участия в этом диком развлечении. Уговаривал, убеждал:
— Нехорошо, камрады! Мы же люди… Не звери…
Его услышали не сразу. А когда услышали, какой-то из весельчаков выкрикнул:
— Не звери, говоришь? Эх ты, затычка от пивной бочки!
И дальше заревели уже все:
— Мы — звери! Молодые, дикие звери! С нами — фюрер!
Гауптман Отто Цвибль принадлежал к людям, которые не зря появляются на свет. Еще в юности все, кто знал его, кто потом общался с молодым офицером кайзеровской армии, предрекали ему большое и славное будущее. В первую очередь имели в виду его твердый, но вместе с тем добропорядочный характер, прекрасную внешность, умение действовать точно, безошибочно и одновременно непедантично. «Я принадлежу к той породе людей, которая составляет категорию непедантичных педантов», — похвалился однажды растроганный Отто Цвибль своему будущему тестю.
Принадлежал Отто Цвибль неизвестно к какому роду, во всяком случае к такому, который в результате житейских обстоятельств растерял свое прошлое в сумерках истории, сохранил только звонкую фамилию, в звучании которой все же было и нечто неприятное. Изобретательный и глубоко убежденный в своей правоте, Отто при каждом удобном случае объяснял, что, если бы не случайные, то ли загадочные, то ли трагические, обстоятельства, из-за которых традиционная приставка «фон» потерялась, звучало бы его имя совсем по-другому.
Пророчества не осуществились, жизнь Отто Цвибля получилась горькая как полынь, ничто ему не помогло: ни непедантичный педантизм, ни именитая жена, которая, к сожалению, оказалась бесприданницей.
Жестокая действительность нанесла первый чувствительный удар Отто Цвиблю сразу же после того, как кайзеровская Германия после всяческих перипетий была побеждена и лишена права иметь свою могучую армию и военно-морской флот. Десятки и сотни таких цвиблей, вымуштрованных за долгие годы в специальных военных школах, неожиданно оказались без надлежащей профессии и средств к существованию.
Отец Отто Цвибля служил в интендантстве хотя и в невысоком чине, но семью кормил и сыночка в офицерское училище пристроил, наследства своим потомкам не оставил, но установку дал четкую — и не столько на словах, сколько на деле: я, дескать, вас породил, а теперь самостоятельно идите по жизненному пути. Только помните, что пути в нашем фатерланде извилистые и ухабистые, поэтому остерегайтесь; прежде чем захотите что-либо сделать — подумайте; прежде чем надумали куда-либо идти — подумайте, как будете выбираться обратно. Отто стремился придерживаться отцовского наказа. Уже одно то, что, оказавшись вне казармы, без постоянной, твердо определенной наперед службы, он не растерялся и не пустил себе от отчаяния пулю в лоб, свидетельствовало о незаурядных возможностях молодого Цвибля. Благодаря бывалому и тертому жизнью тестю он все-таки сумел неплохо пристроиться в учреждении, которое хотя и было по названию чисто штатским предприятием, но на самом деле находилось в сфере военных интересов опозоренной поражением Германии.
Верный житейскому принципу, унаследованному от осмотрительного отца, Отто не бросался стремглав в окружающий водоворот. Он должен был бы давно узнать в Адольфе Гитлере будущего властелина дум немецкой нации, однако все сомневался, все выверял политическое кредо новоявленного фюрера собственными принципами, никак не мог примириться с решительным и жестоким режимом, без которого, как оказалось, обычная Германия не могла стать Германией великой, самой могущественной в мире. А пока колебался, да раздумывал, да прицеливался, успел обзавестись немаленькой семьей. Сумел заручиться покровительством со стороны партайгеноссе того учреждения, в котором трудился не за страх, а за совесть. Как и следовало ожидать, в конце концов это покровительство переросло в доверие, и он примкнул к нацистской партии, что сразу укрепило его положение в обществе. На его плечах снова появились погоны, строевик из него, правда, не получился, зато на военно-административном поприще он добился успехов.