Я готов был избить Захарова: раскрыл, каналья, все мои карты. Наташа повернулась к нам, сухо и колко спросила:
— Вознамерились, значит, повеселить? И думаете, это вам удастся?
— Мне удастся ли — не знаю, а вам — да. — И я протянул ей гитару.
— Вы, оказывается... — Наташа не договорила. Солдаты одобрительно загалдели:
— Товарищ военфельдшер, пожалуйста, сыграйте!
— Ну что вам стоит!
Мочки маленьких ушей Наташи горели, как янтарь. Она ненавидела меня. «Ну что вам стоит, доктор!» — сыпались просьбы солдат. Не зная моего замысла, они приняли мое предложение всерьез и теперь хором просили Наташу сыграть.
«Может, она не умеет, — с раскаянием подумал я.— И вновь, получается, я ставлю ее в неловкое положение». Но Haташа стиснула губы, не глядя на меня, потянула к себе гитару, тронула струны, взяла аккорд, и сразу стало ясно — гитара очутилась в руках умелых. С нар поднялись даже те, кто улегся было спать. Секунды две-три Наташа настраивала гитару, поставив согнутую ногу на полено. И вдруг брызнули огненные звуки. Наташа точно стряхнула с себя давивший ее груз, глаза ее затуманились хмелем каких-то дорогих ей воспоминаний и потеплели. Зазвучала мелодия, то вспыхивая ярко, то затихая до едва уловимых шорохов. Солдаты не отрывали зачарованных взглядов от ее пальцев. А они легко летали по грифу, перебирали струны, то одну за другой, то все вместе. Ширилась, вскипала, как река от весенних паводков, музыка. И вот—заискрилась, как солнце. Волновала, жгла. И то, что было сегодня связано с горечью войны, все отодвинулось назад, все внезапно ушло. Осталась только музыка, осталась Наташа, ее маленькие руки и застывшая на губах улыбка. И вдруг Наташа запела. Никто не удивился. Каждый из нас уже знал наперед, что Наташа не может не петь: И песня ее полилась легко, непринужденно. Так взволнованно и от души поют в кругу своих, самых близких людей, которым ты дорог и люб. Голос у нее не большой, не яркий, но был нам всех дороже.
Светлые густые волосы Наташи, тонкие нервные пальцы — вся она стала какой-то незнакомой и недоступной. Только сейчас по-настоящему мы все увидели, какая она необыкновенно красивая и совсем еще маленькая девочка. Уйди она сейчас от нас, мы бы испытали острую боль утраты. Вместе с ее песней к нам сюда, в подземелье, ворвался какой-то далекий, удивительно светлый мир, иная, давно когда-то существовавшая жизнь со звездами и лунным небом, хороводом девчат, теплым шепотом любимых губ. Возле каждого встал рядом кто-то, невидимый другим, страшно близкий и нужный. Ты слышишь его знакомое нежное дыхание, ласково жмешь руку, и до слез не хочется, чтобы этот бесконечно дорогой тебе человек сейчас встал и ушел...
Наташа умолкла. Но мы продолжали ее слушать. И длилось это не минуту, не две, не три, а целую, казалось, вечность. И вдруг, как безумные, бойцы забили в ладоши. Обступили Наташу со всех сторон.
— Спасибо, доктор!
— Вот это да!
— Браво!
— Это по-нашему!
— Что и говорить — разведчик поет!
— Товарищ военфельдшер, еще, пожалуйста...
— Пожалуйста...
— Еще, еще... — сыпалось отовсюду.
В нашем блиндаже оказались майор Санин и начальник связи. И они, не скупясь на похвалу, восторженно аплодировали.
Наташа, заметив майора, предложила ему гитару.
— Что вы, что вы, я эгоист: играю только для себя,— испуганно замахал он руками и засмеялся. — А вот вам спасибо. Хороший подарок вы нам сделали. И еще лучше, что вы попали к разведчикам. Это славные ребята! Еще в первый день вашего приезда я сказал Метелину: наш новый военфельдшер сама не знает, какой она клад!
Общее восхищение обрадовало Наташу. Лицо ее зарумянилось, похорошело.
— А вам не нравится? — вдруг повернулась она ко мне.
— Боюсь, что даже капля моей похвалы сегодня будет уже лишней.
Наташа не знала, как расценить мой ответ, рассмеялась. Смех был принужденный, чужой. Обычно так смеются перед тем, как расплакаться. У нее, видно, слишком накипело в груди и слишком изболелись нервы, чтобы равнодушно воспринимать даже подобие намека.
— Возьмите, — она передала мне гитару. — Вы, кажется, собирались веселить нас...
Глаза ее спрашивали, глядя на меня в упор: «Неужели вы способны только на колкости?»
Приняв гитару, я небрежно, как заправский гитарист, ударил по струнам. Захлебываясь, они зазвенели. Слава богу, что в студенческие годы я разучил хоть одну-единственную вещицу — «Цыганочку» и играл ее вполне сносно. Струны запели вскоре у меня на все лады.
— Эй, ходи, ходи! — притопнул я ногою. — Чаве-е-е-ла-а!
Расступился круг.
Захарова вытолкнули на середину:
— А ну, старшина, тряхни стариной.
Упрашивать он себя не заставил. Молодцевато расправил под ремнем гимнастерку. Легко перепрыгнул с одной ступни на другую и, подбоченясь, прошел по кругу, выпятив грудь колесом. Куда только девались его годы! «Быстрей»», — крикнул он мне и сыпанул такую дробь чечетки, что дружки его ахнули от удивления. Не пляска, а живой огонь взметнулся перед нами.
Наташа мгновение переводила взгляд с Захарова на меня, с меня на Захарова, смотрела на мои бегающие по струнам пальцы и тоже зажглась, засияла. Перехватив мой взгляд, шепнула мне:
— А вы, оказывается, хороший!
— Нет, — ответил я.
Захаров, казалось, только входил в круг.
— Руби, руби! — поддерживали его.
— Цыган, а не товарищ старшина!
— Эх, палки-елки и метелки, расходился, а!
Одна рука у Захарова на затылке, другая откинута, ноги, как на пружинах, — все в нем и он ходуном ходит, глаза блестят по-разбойничьи. С каблука на носок, с носка на каблук ловко перескакивает он в такт мелодии и опять все жаднее, все ненасытнее бросаясь вперед. По вот, ластясь, изогнул он корпус, танцуя, остановился перед Наташей. Обдал ее хмелем искрящихся глаз. Наташа почти не колебалась, встала против него — стройная и легкая, красивая и живая. Тоскливого раздумья на се лице как не бывало, лебедиными крыльями разошлись дуги ее черных бровей, щеки вспыхнули румянцем счастья.
— Сдает перед доктором товарищ старшина! — кричали у меня над ухом.
— Сдает!
— Правильно, товарищ военфельдшер!
— Так его, так!
— Эх, палки-метелки! — крикнул разведчик-псковитянин, всегда замкнутый и флегматичный. Его словно ветром сорвало с места. Вмиг он очутился между Наташей и Захаровым, завертелся вьюном, выделывая ногами такие кренделя, что в глазах рябило.
— Гляди, братцы!
— Псковской пошел...
— Вот те и мямля.
— Псковской...
— Давай, давай!
— Ходи, Иван, гуляй, губерния!
Но пляска внезапно прервалась. В блиндаж влетел связной КП. Он торопливо доложил майору Санину о подозрительном поведении немцев на левом фланге и передал приказ: разведчикам вместе с пехотой готовиться к бою. Захаров часто дышал открытым ртом, вытирая тыльной стороной кисти вспотевший лоб. Вверху над накатами блиндажа загремели взрывы. Били из дальнобойных орудий. Санин быстро оделся и ушел, на ходу приказав мне быть наготове. Начальник связи бросился вслед за Саниным. К счастью, вскоре все выяснилось — тревога оказалась ложной, у немцев бывает — создадут видимость наступления, откроют пальбу по нашим позициям, побеснуются и утихнут.
— А-атбо-о-й! — крикнул разведчик в мертвой тишине блиндажа. Захаров от неожиданности вздрогнул.
— Ты что, сдурел? Ума на полушку!
Солдаты захохотали.
— Ничего, товарищ старшина, с кем не бывает.
— Чего бывает?
Пряча издевку, кто-то добродушно сказал:
— Смелым бог владает, пьяным черт качает.
— Ну, чего ржете? — вступился за старшину Русанов. — Плакать надо, коль старшине страшно, а не смеяться. От испугу еще и не такое случается.
— Потехи, значит, устраивать! Соколики! А ты, Русанов, не преминешь укусить, лишь бы случай подвернулся. Ну, не мылься больше, паря, хрен ты у меня сверх ста граммов когда получишь, не смазывать тебе твою ненасытную прорву. Пусть скрип хоть до самой Москвы идет, — уже не шутя рассердился Захаров.
Разведчики притихли: знали — старшина шуток шутить не любит, у него сказано — отрезано.
— Плюньте, товарищ старшина, — примирительно заметил разведчик-псковитянин, из-за которого, собственно, и разгорелся сыр-бор; он был особенно охоч до «ста граммов», выменивал их на сахар, махорку, писчую бумагу, на все, что подворачивалось под руку. — Оно, конечно, кое-кого и следует серьезно продернуть. Но что касаемо меня, то честное-пречестное: я вас всегда высоко ставил, Петр Иванович.
— Ах ты, расподхалим несчастный! — зашумели со всех сторон.
Псковитянин не растерялся:
— Погляжу я на вас, братья-разведчики, до чего ж вы неотесаны: без всего можно прожить, а без подхалимажу нельзя, не подмажешь — не поедешь. Человеческая душа, она, братцы, тоже смазки требует.